Мне доводилось прежде встречать ее у колодца в те памятные вечера, когда Химена признавалась в любви Родриго, и уходила, как всегда оставляя его одного, но сейчас я в первый раз по-настоящему увидел Ампаро. Женщина в черном, с пучком дуэньи, лицом болезненной чувственной танцовщицы фламенко и свободным, выпущенным из корсета телом, с широкими бедрами и округлой грудью. А Люс, Люс, даже закутанная в скрывающий все шарф, помешивающая суп в печи, она была Золушкой, принцессой из „Старой, старой сказки“, всей красотой мира в лохмотьях, и прежняя, заснувшая на время, любовь наотмашь вернулась ко мне. Они меня приняли так, словно я был их кузеном откуда-то из Америки, о котором они никогда не забывали, словно я вышел минуту назад и вернулся с утренним хлебом или водой, набранной из колодца. Сев на табуретку, совсем поникший, я рассказал об аресте, о реквизированном доме и о том, что хочу податься к партизанам. Ибо мне некуда идти. У меня остались только та одежда, что на мне, несколько франков и маленький перочинный нож. Вот так. Не было никаких причитаний. Ампаро подошла, прильнула ко мне сбоку, стоя, и обняла меня, нежно. Не вставая с места, я позволил ей прижать мою щеку к ее животу, обхватил Ампаро руками чуть ниже талии и крепко сжал. Она поцеловала меня в голову: я могу жить с ними столько, сколько захочу. Немцы ни за что не рискнут прийти в этот темный бедлам. Слишком опасно и того не стоит. Лучше следить за нищенским гетто извне. Конечно, они всегда могут взорвать дома, войти сюда с огнеметами и стереть все с лица земли. В таком случае, наши горести закончатся и adios muchachos!.. Плакал ли я? Не помню. В памяти сохранилось лишь то, как угоняли моих родителей, растерянность на их лицах и, одновременно с этим, — сжигающий меня изнутри огонь: я буду жить с Люс! Ампаро бросила мне соломенный тюфяк в комнате на втором этаже и перенесла свои вещи. Отныне она будет спать рядом с Люс, в бывшей мастерской монахов, внизу.
Прошли месяцы, я освоил благородное ремесло старьевщика и, будучи протеже Люс и Ампаро, стал подручным для всего их племени, трех испанцев, которые зачастую объяснялись со мной знаками. Я забыл их имена. Хосе, Эндрю, кажется… В любом случае фамилия у них была Казаль, как и у Люс с Ампаро. Я выходил за ограду Обители только ночью, после наступления комендантского часа. Избегая патрулей, я шел подбирать металлолом на железных дорогах, взорванных Сопротивлением, воровал овощи с заброшенных полей, чтобы подпитать нашу торговлю черного рынка, рубил топором дрова в пустоши. Еще мы делали соломенные сиденья для стульев, точили ножи, чесали шерсть для матрасов. Из кроликов. Или из кошек, поскольку кроликов больше не осталось. На продукты с черного рынка женщины обменивали одежду покойников, последние свидетельства предвоенного великолепия зажиточных семей, которые уже начинали еле-еле сводить концы с концами. Люс и Ампаро приспособили древнюю швейную машинку и потихоньку перешивали вещи. Люс не забыла Жерара. Война и лишения стекали с нее, как летний ливень. Она ждала и верила. С витрин газетных киосков, перед открытием, я воровал все театральные журналы, всю печатную продукцию, содержащую раздел кино или театра.
Она проглатывала их, но без нетерпения, уверенная, что рано или поздно Жерар завоюет известность, и она узнает его на этих страницах о беззаботных звездах. Даррье, Перье, Романс… Я заблудился во временах года, не знал, какое сегодня число, который час. Но веселился как заведенный, без тормозов, и Люс касалась меня каждую секунду. Мы говорили практически только о Жераре: фильмы, пьесы, образ жизни богемы Парижа… Ампаро, когда мы оставались с ней вдвоем, пока Люс слонялась по Вильнёву, чуть-чуть раскрепощалась. На ужасном французском, вперемешку с каталонским, она рассказывала о своем бегстве из Барселоны в первые дни гражданской войны. Они с мужем приехали сюда к одной семье, эмигрировавшей в начале двадцатых годов. Она описывала красоту своего города, свою жизнь на бульварах Барселоны, а потом замолкала на долгие минуты, и я не смел их прерывать, просто шелушил горох или служил манекеном для костюма, который она перекраивала. Как-то она рассказала мне о двух братьях, ее муже и отце Люс, и о неверной жене, матери Люс. Из-за матери Люс все и случилось, из-за ее жажды мужчин. Слишком играла кровь в венах. Она стравила братьев, задирая юбку и зубоскаля без стеснения, так, что дошло до дела чести. Муж Ампаро хотел уехать, а эта шлюха, мать Люс, поклялась последовать за ним. И тогда отец Люс сказал, что должен будет их убить. Все произошло после ужина, зимой, около колодца, там, где когда-то мы с Люс разыгрывали последнее действие нашего „Сида“. Братья сошлись в рукопашной, и все решил нож.