Посланец… И правда, чей?.. — мелькнуло у Семена в голове. Он вдруг ощутил, как холод подступает к сердцу, напоминая, что он не только ваятель, не только брат сидевшего рядом вельможи. Он — заговорщик! Он — человек, который знает, что свершится в третий день месори! Не об этом ли с ним хотят потолковать? Само собой, не юный фараон, а, предположим, Хоремджет или Софра с Рихмером?
Сомнительно, подумал он. Эти не стали бы слать гонцов в бирюзовых браслетах, а вытащили бы из мастерской по-тихому, прямо сегодня. Кто за него заступится, кто защитит? Инени, конечно, друг, да не заступник — сила не та. К тому же и сам причастен к перевороту… можно сказать, одно из первых лиц…
Будто подслушав эти мысли, Сенмут наклонился к нему и тихо произнес:
— Помнишь, там, у второго порога, ты спрашивал, кому пригодятся твои умения и мудрость? Кто может стать твоим защитником? Кто выше Софры, Хоремджета и даже владыки Обеих Земель? Ты помнишь, что я тебе ответил? — Дождавшись кивка Семена, он снова зашептал: — Царица, великая царица! Я повторю, что только ей доверил бы нашу тайну… Может быть, рассказал бы не все — ведь знание о том, откуда ты пришел, пугает, и ни один из нас не стремится в поля блаженных, не хочет до срока предстать перед судом Осириса, а ты — ты перед ним стоял! И это страшно… Но потерять тебя еще страшнее, брат! А потому молись… молись, чтобы этот посланец был человеком Хатшепсут, нашей прекрасной царицы, любимой Амоном!
Разумная речь, решил Семен и сделал знак, отвращающий беду. Все верно; пожалуй, лишь слухи о красоте царицы слегка преувеличены. Он ее видел — на том же приеме, где выпало счастье полюбоваться на юного Джехутимесу, Софру, Хоремджета и прочих государственных мужей. Правда, не вблизи, а с изрядного расстояния; и она показалась Семену не женщиной, а манекеном в парике, обернутом слоями ткани, увешанном побрякушками, будто рождественская елка, раскрашенном, как голливудские звезды на вручении «Оскара». Что там таилось, под всеми платьями и ожерельями, под париком и макияжем, бог его знает… Но эта раззолоченная скорлупа повергла Семена в уныние; как всякий художник, он поклонялся изысканной простоте.
— Смени одежды и скажи своей служанке, чтобы умастила твое тело благовониями, — сказал Сенмут. — И еще одно… Я не спрашивал у Инени, зачем он отправился со мной и что ему нужно у третьего порога… а может, у второго или первого… Но глаза мои видят, уши слышат, и разумом я не ребенок, готовый поверить всякой сказке. Сегодня ты произнес слова: хочешь мира, готовься к войне… значит, тоже что-то заметил… Так вот, не говори об этом никому. Ты прозреваешь волю богов и вправе открыть ее избранным; если бы боги того не хотели, ты остался бы в полях Иалу. Но лучше умолчать о воле людей и скрытых их желаниях. Люди ревнивей богов; они опасаются тех, кому известны их тайны и секреты.
— Это верно, — согласился Семен, поднимаясь. Он расправил плечи, прищурился, глядя на солнце, опускавшееся за реку, и добавил на русском: — Верно, брат. Восток — дело тонкое…
Лодка, подгоняемая ударами весел, неторопливо скользила вверх по течению под мерный ритм, в котором плеск воды сменялся протяжными выдохами гребцов. Фармути был самым холодным месяцем в Та-Кем; от реки веяло прохладой, а в ее зыбком текучем зеркале отражался небосвод — тысячи мерцающих огней, что складывались в знакомые созвездия с еще непривычными именами: Бычья Нога — Большая Медведица, Бегемотиха — Малая, Сах — Пояс Ориона, Нерушимая звезда — Полярная… Небеса и воды сияли праздничным ночным убранством, а берег был уже темен и тих, только чернели в слабом лунном свете неясные контуры храмов: впереди — Ипет-ресит, а за приподнятой кормой, где устроились Семен и его молчаливый провожатый, — Ипет-сут. Когда-нибудь только они останутся здесь свидетелями прошлого, мелькнула мысль; город исчезнет, стены его зданий из непрочного кирпича рухнут, оплывут и превратятся в пыль, а ветры развеют ее над рекой и пустыней. А то, над чем не властно время, будет называться по-другому: южное святилище — Луксор, северное — Карнак…
Все — иллюзия, все — прах и тлен, и только камень сопротивляется неумолимой поступи тысячелетий. Камень надежен, думал Семен, и только камню можно верить, вложив в него свои чувства и страсть, боль и радость, надежды и помыслы; камень не обманет, не исказит их, как переменчивое слово, но пронесет нетленными сквозь бесконечный хоровод веков. И те, безмерно далекие, еще не родившиеся на свет, увидят запечатленное в камне и молвят: это прекрасно! Камень мертв, однако дарит жизнь или, как минимум, хранит ее мгновение, увековеченное резцом, — что может быть волшебней и чудесней? Лишь вера в то, что в изваянии живет частица человеческой души…