Читаем Стрекоза, увеличенная до размеров собаки полностью

Вторая часть этой запоздалой любви случилась перед разводом, неизбежным из-за растущей бессловесности Рябкова, не способного ни о чем поговорить.

Уже тоскуя друг по другу, каждый с камнем на сердце, они не могли расстаться даже на единый час: если один вставал, собираясь идти, другой хватал его за рукав, они буквально не давали друг другу двигаться и сидели в квартире голодные, соскребая с бумажки остатки маргарина на черствые горбушки, скрежетавшие под ножом. Если кто-нибудь предлагал — как будто в шутку — остаться вместе, оба чувствовали впереди такую безнадежность, что замирали, глядя в разные точки. Обычно Рябков, первым стряхнув оцепенение, подходил к Танусе, сидевшей очень прямо, с книжкой в подоле, и обнимал ее, как обезьяна. Это их затворничество странно походило на семейное свидание в тюрьме: отсутствие дочери, отведенной к теще, давало им возможность без конца утолять животную, дикую страсть, вспыхнувшую от горя, как вспыхивают от переживаний приступы обжорства. Тануся, вся в истоме, словно не в силах носить на ногах свою неправильную, перевернутую
тяжесть, делалась странно рассеянной, даже неловкой. Полуснятые трусики — сначала с левого, а после с правого ленивого холма — застревали между пополневших ног, будто приклеенные ее горячим медом, — зато Рябков становился напорист и теперь, на краю большого одиночества, позволял себе с женою все, что проделывал в мечтах с позирующей ему натурщицей, от которой осталась на память какая-то влажная, холодеющая от ветра пустота. Снова однорукий, другой рукою поощряя рост своего танцующего ваньки-встаньки, он заставлял Танусю откинуться на сбитые подушки и, сидя около, будто врач, тревожил, баламутил ее парную белизну, временами чувствуя под рукой округлые и полные, полней, чем груди, толчки ее взволнованного сердца. Сердце шевелилось и струилось под его ладонью, будто это был родник, наполняющий до краев большую ванну молока; так он работал, пока Тануся, с колтуном волос на рваной наволочке и с гримасой заики на запрокинутом лице, не забывала вовсе о его существовании и не начинала чувствовать только себя. Тогда она вдруг принималась охотиться за его рукой, хватая ее царапучими пальцами и шлепающими коленями, переваливалась на нее с тяжелым уханьем, больно зажимая ее на грубой кроватной пружине. Ее овсяные, клейкие губы кривились, ее глаза под веками трепетали, не в силах раскрыться, между жестких ресниц трепетали полоски белков. Распинывая на пол и чуть ли не на стену мешковатую постель, Тануся становилась будто безумная, и когда Рябков, предчувствуя предел, забирался на койку прямо в расстегнутых, бряцающих штанах, она помогала ему с такою нежностью и дрожью, будто спасалась под ним от ледяного холода.

Почти немедленно происходил тягучий, горячий выстрел в упор, Тануся еще какое-то время подергивалась, мокро кашляя и размазывая по щеке прозрачную слюну. Потом они лежали тихо-тихо, незаметно отодвигаясь друг от друга. Рябков запоздало стаскивал растерзанную одежду и чувствовал смутное, слабеющее тепло Тануси, вдыхал только теперь пробившийся к нему ее фруктовый запах — запах перегретых, забродивших яблок. Случалось, он задремывал и слышал сквозь сон, как на той стороне коридора, урча, набирается ванна, как Тануся встает и ходит по комнате, что-то перекладывая, складывая в стопки, собирая осторожно несомые, чуть сыпучие дочкины погремушки. Тогда он перекатывался на Танусино глубокое, стынущее место — туда, где ему в этой перевернутой квартире больше всего не хватало жены, — и там, во сне, у него возникала убежденность, что он уже теперь совсем один, что будто он немой, — и эта жаркая, толстая немота оказывалась, когда он просыпался, непрорвавшимися слезами, запертыми во сне и лишними наяву.


Именно в это время Танусин портрет был изъят одним из «продвинутых» дядек, каким-то малознакомым, маловразумительным, имевшим при себе замусоленный список, снабженный сложной алгеброй из крестиков и птичек, и помещен на выставку самодеятельных художников в далеком, как соседний город, заводском районе, в тамошнем металлургическом ДК. Рябков побывал на выставке уже под самое закрытие и только для того, чтобы поглядеть на жену. К этому времени он пережил процедуру в суде — среди рассохшейся мебели, при сухом и беспощадном солнце, составлявшем вместе с пыльным и голым окном какую-то абсурдную постройку, в которой Тануся сидела через два пустых горячих стула от Рябкова, и он впервые видел ее с короткой стрижкой, аккуратной, будто платяная щетка. Оба они были словно оглушены: чтобы привлечь внимание разводящихся супругов, женщина-заседатель стучала ручкой по твердой зеленой папке, а потом их вниманием пытались завладеть афиши, светофоры, застава рассеянно-цепких цыганок с полурастаявшей, не нужной Танусе губною помадой, очередь за мороженым.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза