Читаем Стрекоза, увеличенная до размеров собаки полностью

Дома было сумрачно и очень грязно, застарелой вонью тянуло от мусорных ведер, но Софьи Андреевны это больше не касалось. Она легла в постель, и дни пустились сменяться ночами, как лицо и изнанка вертевшейся на лету игральной карты, — и невозможно было предугадать, какой стороною она упадет. Три или четыре раза выгнувшейся на подушках Софье Андреевне казалось, что оно

уже пришло, но опять становилось легче, и, выдохнув застрявший, словно напитанный смертью воздух, она тихонько спускалась под одеяло, откуда почти что выбросилась наверх, и прикрывала его бельевым пустоватым краем вязнущий подбородок. Дни становились длиннее (по ощущениям Софьи Андреевны — многочисленнее) и были все с весенним горячим солнцем; резкий его оконный отпечаток, мреющий вместе с паутинами на желтой стене, был местами волнист, будто присобран раскаленным утюгом. В голых, отощавших за зиму батареях сливалась сверху куда-то в недра отопления скудная вода; темные голуби с большими серыми тенями по стеклу теснились грудами, урчали, царапали когтями жесть карниза. Ночью колеса автомобилей мололи и мололи зернистый лед, и Софья Андреевна вспоминала, что умирают обычно ночью. Теперь она догадывалась, почему ее особенно пугают образы покойных родителей и бабки, столь же несомненные в темноте, как черный угол комода или тихо мерцающий, липкий для пыли экран телевизора. Они не были ни в чем виноваты перед Софьей Андреевной и не были ей ничего должны, поэтому могли свободно находиться в комнате, имевшей сквозное потустороннее сообщение между дверью и окном. Все-таки Софья Андреевна не разрешала дочери зажигать ночник, который та приобрела для собственного удобства. Его голубой гофрированный свет, жестко привязанный к граненому колпачку и совершенно равнодушный к остальным предметам, проходящим сквозь него, Софья Андреевна чувствовала на лице, впервые воспринимая собственную видимость как иллюзорность своего существования. Когда засопевшая дочь, скорчившись в халатике и с голыми ногами поверх своего одеяла, переставала ее караулить, Софья Андреевна сама дотягивалась и, щелкнув выключателем, исчезала из виду. При этом на мгновение у нее возникало чувство, будто дочь, занимавшая только половину своей кровати, внезапно погибла, а Софья Андреевна осталась жива.


То же неотзывчивое оцепенение, что являлось Софье Андреевне во снах о старом, а теперь подземном доме, — оцепенение, словно имевшее в пространстве некую отвлеченную точку гипноза, равновесия сил, сведенных к нулю, — постепенно охватывало запущенную квартиру, где в почернелой люстре перегорели две из трех растопыренных лампочек. Тусклая пыль небытия, будто первый снег, лежала на родных вещах, оставляя их в пологом прошедшем времени, — и те, которыми еще решалась пользоваться дочь, резко выделялись на фоне серого умиротворения, выглядели испорченными, лишенными души. Впервые Софья Андреевна осознала, что в комнате гораздо больше изображений, нежели реальных вещей. Она глядела на свои потускнелые вышивки и вспоминала, как трудилась над ними, каким тугим и легким, почти прыгучим был кружок натянутого в пяльцах полотна, как нитка с грубым шорохом тянулась сквозь него, выкладывая толстенькие считанные крестики. На переднем плане дочериного ковра, занявшего у Софьи Андреевны год, зеленело арифметическими клеточными пятнами условное дерево, и Софья Андреевна подумала, что больше не увидит лета. Когда она сидела с ковром, укрытая до тапок бесконечной работой, и ломала голову, как исправить две рожденные при счете и разросшиеся по ступеням картины ошибки, когда она бралась за что-то менее грандиозное, с нетерпеньем думая уже о следующей вышивке, — ей все казалось, будто она не тратит времени зря, соединяет полезное с приятным и должным, как рекомендует блеклый по печати, но отчетливый в суждениях женский журнал. А между тем на улице роскошно шелестела настоящая листва, лето одуряюще пахло цветами и бензином. Можно было пойти, к примеру, в горсад, купить себе подтаявшее, словно бы с молочной накипью, почти шипящее на языке мороженое, по сырым деревянным ступенькам спуститься к диковатой, еще не запруженной речке, взять за пятнадцать копеек одну из стукающих, поводящих боками лодок и на середине реки ощутить, как мягкая вода, поднимаясь, обнимает руку, будто шелковая перчатка.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза