Было начато дело № 1151 «О скоропостижной смерти коллежского советника Времева», и из-за расхождений между экспертами никто его прекращать не собирался. Алябьев находился сначала под домашним арестом, потом был взят под стражу; полиция и судейские вели расследование: опрашивались десятки людей, по Москве ползли слухи один фантастичнее другого (например, что Времева, когда он отказался платить, злоумышленники перевернули вниз головой и трясли, пока из карманов не посыпались золотые монеты). Одним из чиновников, прикосновенных к следствию, был судья Московского надворного суда (суд первой инстанции для дворян) Иван Пущин — «Большой Жанно», ближайший лицейский друг Пушкина. Именно несогласие Пущина с мнением большинства членов суда о невиновности Алябьева и его товарищей привело к тому, что оправдательное решение в октябре 1825-го было отменено. По-видимому, Иван Иванович исходил из своих представлений о гражданском долге и считал, что картежники-кутилы априори виноваты… Еще бы, ведь, как вспоминал его товарищ декабрист Оболенский, он «променял мундир конногвардейской артиллерии на скромную службу в Уголовной палате, надеясь на этом поприще оказать существенную пользу и своим примером побудить и других принять на себя обязанности, от которых дворянство устранялось, предпочитая блестящие эполеты той пользе, которую они могли бы принести».
Власти постепенно отставили версию об убийстве сначала намеренном, затем и непреднамеренном — все-таки доказать причинно-следственную связь происшествия в Леонтьевском и смерти в Чертанове не удалось («Слава богу, что сенатор N и князь NN преставились неделей раньше, а то сидеть бы мне еще и за этих», — по слухам, сострил Алябьев). Зато до масштабов грандиозных разрослась другая «линия» — о создании «игрецкого общества». «Общество» — это было актуально, после Сенатской всюду виделись «общества», подследственные были знакомы — естественно! круг-то один… — с рядом декабристов. Единственное утешение узнику: друзья озаботились, в камеру композитору доставили рояль, и маленький алябьевский шедевр, «Соловей», родился в застенках.
«Подполковника Алябьева, майора Глебова, в звании камер-юнкера титулярного советника Шатилова и губернского секретаря Калугина лишить их знаков отличия, чинов и дворянства, как людей вредных для общества сослать на жительство: Алябьева, Шатилова и Калугина на жительство в сибирские города, а Глебова — в уважении его прежней службы в один из отдаленных великороссийских городов, возложив на наследников их имения обязанность доставлять им содержание и, сверх того, Алябьева, обращающего на себя сильное подозрение в ускорении побоями смерти Времеву, предать церковному покаянию на время, каково будет определено местным духовным начальством».
Приговор был суров — лишение орденов, чинов, дворянства и ссылка в Сибирь. Тобольск, Омск, потом Ставрополь, Оренбург. Только в 1843-м Алябьеву разрешат жить в Москве под надзором полиции.
Рассказывают, что добрый знакомый Алябьева и близкий друг Грибоедова композитор Верстовский, услышав первый раз «Соловья», сказал: «Русскому таланту и тюрьма на пользу!», а Алябьев якобы попросил ему передать, что рядом с ним «полно пустых камер». Парадоксально, но Верстовский в чем-то прав: запертый в четырех стенах и лишенный возможности видеть возлюбленную, талантливый музыкант оказался у истоков яркого явления в музыке — русского романса, полного неизъяснимой печали. В ссылке, оказавшись без привычного окружения кутил, без карт и попоек, он занялся музыкой всерьез, создал множество произведений (в том числе несколько опер), исполняемых и поныне.
«Иногда в музыке нравится что-то совершенно неуловимое и не поддающееся критическому анализу. Я не могу без слез слышать «Соловья» Алябьева!!!»
Насмешка в театре, памятливость московского полицмейстера, случайная смерть Времева, «заморозки» после «известных событий» — кто скажет, как сложилась бы судьба Александра Аляьбьева, кабы не эта череда совпадений?