Якутов шел и вглядывался: он, не он? А тот под хмельком — со вчерашнего, видно, перепоя — ковылял на своей деревяшке, поспешал к кабачку, считая на заскорузлой, давно не мытой ладони мелочь — нахристарадничал, должно быть.
Бормоча что-то себе под нос, Шурка проковылял мимо, но какая-то сила подтолкнула Якутова к нему.
— Шурик?
— А? Чего? — Тот остановился, не понимая. И вдруг в его красных, запухших глазах вспыхнули радость и удивление. — Никак, Якут?
— Шурка!
— Он самый, друг. Только вот подкоротили малость, под Ляояном одну ногу закопать пришлось… Это твои, что ли? — Заслезившимися глазами Ястребов оглядел якутовских ребятишек.
— Ага.
— Стало быть; семья? Ну-ну, дай бог… А я вот видишь… — Ястребов разжал грязный кулак, там блестели медяки и две серебряные монетки. — Вот иду… — Он странным, потерянным взглядом посмотрел кругом, будто просыпаясь. — Слушай, Вань! Айда-ка ты со мной, вон видишь купца Хлопотова заведение… Поговорить мне с тобой охота, а так, без похмелки, не могу… Айда… И детишкам что-нибудь купим, требухи там жареной, каймаку. А?
Он смотрел на Ивана с такой просьбой, что Иван не мог отказать, хотя и не любил ходить по кабакам, а тем более не хотелось вести туда детей…
Они долго сидели за грязным, залитым пивом столиком, вспоминая прошлое. Детей Иван отпустил: дал им гривенник, и они побежали крутиться на карусели.
Гудели кругом пьяные голоса, кто-то пел, кто-то ругался на чем свет стоит, а Иван всматривался в отекшее лицо друга, всматривался с жалостью и, пожалуй, даже с ненавистью: до какого скотства может допустить себя человек. А Шурка, выпив стакан сивухи, смотрел осмысленно и зло.
— Ну и деваться, стало быть, некуда… Я ведь ее, Агриппинку-то, вот как любил! А тут как узнал — за будошника выскочила, — весь свет мне не мил. Первое время думалось: убить бы. А потом — шут с ней, пущай живет-тешится со своим селедошником… Уехал. И на работу никто не берет, какой уж из меня жестянщик, без ноги-то… Пить вот стал. Одна отрада: как зальешь зенки, не видать подлости этой всесветной… Веришь ли, Иван, — он понизил голос до шепота и воровато огляделся, — руки на себя накладывал, сорвалось… Ну да шут с ним!
Прямо оттуда, с ярмарки, из кабака, Иван привел Шурку к себе, — не мог же он бросить на верную погибель бывшего друга.
Наташа ничего не сказала, не попрекнула, только глаза стали построже, похолоднее. Выстирала она Шурке его бельишко, позалатала.
Повел его Иван в свой кружок в мастерские — пусть расскажет правду о войне, как Порт-Артур продали ни за грош, ни за денежку, как в Цусимском проливе загубили эскадру…
В тот день, когда пришли, дома застали Иванова брата — шел из церкви от поздней обедни, зашел по-родственному проведать.
В новенькой поддевке синего сукна, чистенький, напомаженный, сидел в переднем углу; Наташа поила его чаем. Хоть и не очень любит его, но встречает всегда ласково— как-никак мужнин брат.
Вот уж который год нашептывает он Наташе про рисковую Иванову жизнь — не доведет до добра крамола и бунтарство. Мог бы Иван, как и другие, освоить портняжное дело — ремесло. Шил бы пиджаки да поддевки — вот он и хлеб, кормись всю жизнь. Нагишом-то люди никогда не станут ходить.
Неодобрительно оглядел Степаныч колченогого, грязного Ястребова, притянул к себе племянника, сунул ему пряник.
— Ешь, племяшка, расти большой. Пойдем ко мне б подмастерья, я тебя всякому шву обучу, будешь жить не тужить. А? Вот гляди — сукно, дигональ называется, самые чиновники из такой дигонали сюртуки да мундиры шьют… А ежели ты в мастерские подашься, гляди, так же как дядья Большой Иван да Ромашка, по каторжной дорожке загремишь… А хорошего чего же?
— Ну, будет, брат! — остановил его Иван. — Твоя мудрость не по рабочему чину…
— А я, стало быть, не рабочий? По двенадцать часов в день хрип гну.
Иван знал, что в его отсутствие брат — дядя Степаныч, как его все кругом звали, — то и дело напоминает Наташке: дескать, старших братьев, Ивана Большого да Романа, угнали на восток, в ссылку ли, на каторгу ли, — пусть не баламутят мастеровых, не разводят смуту. То же, наверно, и Ивана меньшего ждет, по той же дорожке потопает, все ему плохо, все нехорошо: и попы, и цари, и генералы, и стражники, и кулаки, и фабриканты…
Сколько раз Степанычу передавали, что меньшой Иван то на чугунолитейном, то на лесопилке, то на чаеразвесочной фабрике с самыми крамольниками шушукается. И дошушукается. Нет, не одобрял этих тайностей Степаныч. Помолившись в пустой угол в братниной избе, осторожно предупреждал:
— Ой, гляди за ним, свояченя, гляди, Наташка. В тюрьму ворота широки, назад — щель…
…Господи, и зачем все это вспоминается? Зачем?!
И опять перед глазами — суд, колючие, холодные глаза, золото погон, холеные, унизанные перстнями руки на зеленом сукне, и над ними портрет царя.
«Когда и с какой целью вы, Якутов, вступили в преступную организацию социал-демократов?»