…Меня она поразила свежестью зрения, богатством быта, предметностью, – всеми этими запретными для всякого символиста вещами. Но наш учитель глядел грозой и метал громы. Он видел разложение, распад, как результат богоотступничества, номинализм, как говорили мы немного позднее, преступление и гибель в этой поэме. Блок сидел подавленный. Он не умел защищаться. Он спорить мог только музыкально. И когда Вячеслав пошел в атаку, развернув все знамена символизма, неофит реализма сдался почти без сопротивления. Поэма легла в стол, где пробыла до последних лет, когда Блок сделал попытку, если не докончить, то привести ее в порядок.
К 1911 г. относится, по крайней мере на мой личный взгляд, некое неожиданное увлечение А. А. общественностью. Частью этот интерес к «государственным преступлениям в России» (так назывались три тома и четыре приложения к ним, изд. журналом «Русская Историческая Библиотека» alter ego изд-ва «Донская Речь» Парамонова), вызван был необходимостью подготовки к более достоверному освещению политического фона событий, совершающихся в 1-й главе «Возмездия». Но был и какой-то другой, самостоятельный интерес к этой стороне русской жизни. А. А. скупил целую серию революционных книжек, выпущенных в предшествующие годы, попрятавшихся в глубь прилавков букинистов за время активного напора реакции 1907–1909 гг. и снова вынырнувших на свет к 1911 г. Ко мне, любителю книг, он неоднократно обращался и устно, и письменно, прося, если увижу, купить для него то или другое недостающее. У меня до сих пор хранится листок каталога этой «Русской Ист. Библ.» с пометками Ал. Ал., что есть и чего не хватает.
Милый Владимир Алексеевич.
Я бродил по лесам и полям и почувствовал себя вправе дать Вам один большой совет и одно маленькое предостережение.
За Вами публицистические долги в большом количестве (и вовсе не «трамваи» или «действ, ст. советники»). Так как Ваша воля, темперамент и интересы зовут Вас к изучению социологии и к публицистической деятельности, то Вы обязаны перед самим собой узнать русскую деревню, хотя бы отдельные места…
Я все чаще верю, что ошибки хотя бы с.-д. в недавние годы происходили от незнания и нежелания знать деревню; даже не знать, может быть (говорю так потому, что нам ее, может быть, и нельзя уже узнать, и начавшееся при Петре и Екатерине разделение на враждебные станы должно когда-нибудь естественно окончиться страшным побоищем) – даже не знать, а только видеть своими глазами и любить, хотя бы ненавидя.
19 декабря 1912 г.
День начался значительнее многих. Мы тут болтаем и углубляемся в «дела». А рядом – у глухой прачки Дуни болит голова, болят живот и почки. Воспользовавшись отсутствием «видной» прислуги, она рассказала мне об этом. Я мог только прокричать ей в ухо, что, «когда барыня приедет, мы ее отпустим отдохнуть и полечиться». Надо, чтобы такое напоминало о месте, на котором стоишь, и надо, чтобы иногда открывались глаза на «жизнь» в этом ее, настоящем смысле такой хлыст нам, богатым, необходим.
В этом году, решительно, одним из больших его интересов был интерес к общественной жизни: «С остервением читаю газеты, – пишет он матери, – «Речь» стала очень живой и захватывающе интересной. Милюков расцвел и окреп, стал до неузнаваемости умен и широк… Ненавижу русское правительство («Новое время»), моя поэма этим пропитана».
Дело дошло до того, что Александр Александрович пошел на лекцию Милюкова «Вооруженный мир и ограничение вооружений». Остался доволен этой лекцией, нашел ее блестящей, умной: «Лекция Милюкова была мне очень нужна».
Тогда же смягчилось его отношение к Мережковским и к Философову, их неизменному единомышленнику. Уже в начале января он пишет в Ревель: «Читаю новую повесть 3. Н. Гиппиус в «Русской Мысли». Видел ее во сне и решил написать примирительное письмо Мережковскому».
А в конце января уже и ответ получил, о чем опять-таки сообщает в Ревель: «Получил очень хорошие и милые письма от Мережковских из Cannes. Они оба очень рады тому, что я исчерпал инцидент». В одном из последующих писем: «С Философовым я расцеловался».
17 октября 1911 г.