Читаем Судьба Блока. По документам, воспоминаниям, письмам, заметкам, дневникам, статьям и другим материалам полностью

Вагон давно прислушивается к странной сцене. Мы не стесняемся, говорим громко, при общем молчании. Не знаю, что думают слушающие, но лицо Блока так несомненно трагично (в это время его коренная трагичность сделалась видимой для всех, должно быть) – что и сцена кажется им трагичной. Я встаю – мне нужно выходить. «Прощайте», – говорит Блок, – «Благодарю вас, что вы подали мне руку».

Я: «Общественно между нами взорваны мосты, вы знаете. Но лично – как мы были прежде». Я опять протягиваю ему руку, стоя перед ним; опять он наклоняет желтое, больное лицо свое, медленно целует руку… «Благодарю вас», и я на пыльной мостовой, а вагон проплывает мимо и еще вижу на площадку вышедшего Блока; различаю темную на нем, да, темно-синюю рубашку. И все. Это был конец. Наша последняя встреча на земле.

3. Н. Гиппиус


А. Блок. 1921 г.


Вокруг «Двенадцати» вращаются воспоминания П. Пильского[109]; последний руководил в то время «I Всероссийской школой журнализма», одним из лекторов которой был Блок. Появление «Двенадцати» произвело впечатление разрыва бомбы, Ф. Ф. Зелинский заявлял, что Блок «кончен», и требовал удаления имени Блока из списка лекторов школы, угрожая в противном случае своим уходом. Пильскому кое-как все же удалось уговорить и умирить Зелинского, но Блок об этой и многих подобных историях знал, и это на него тяжело действовало. По словам Пильского, Блок ему печаловался:

– Меня все невзлюбили. Как-то сразу возненавидели[110].

В те дни Блок казался утомленным, угнетенным. Осунувшийся, бледный, усталый, полубольной, голос – тихий. Тон вялый. Взгляд – будто после долгой бессонницы. Тяжелая походка. И это Блок!

«Новая русская книга»


Пройдем мимо этого и мелкого, и гнусного, и острого, мимо той травли, которой подвергся из всей группы больше всех именно Блок за свои «Двенадцать». Именитые поэты наши, травившие тогда Блока, печатью сообщавшие, что отказываются выступать на одних с ним вечерах и не подававшие ему руки – уже наказаны в полной мере: их имена перейдут потомству в этой связи с именем Блока.

Иванов-Разумник


Однажды Горький сказал ему, что считает его поэму сатирой. – Это самая злая сатира на все, что происходило в те дни. – Сатира? – спросил Блок и задумался. – Неужели сатира? Едва ли. Я думаю, что нет. Я не знаю.

Он и в самом деле не знал, его лирика была мудрее его. Простодушные люди часто обращались к нему за объяснениями, что он хотел сказать в своих «Двенадцати», и он, при всем желании, не мог им ответить. Он всегда говорил о своих стихах так, словно в них сказалась чья-то посторонняя воля, которой он не мог не подчиниться.

К. И. Чуковский


В январе 1918 года я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе девятьсот седьмого или в марте девятьсот четырнадцатого. Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было написано в согласии со стихией… Например, во время и после окончания «Двенадцати» я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг – шум слитный (вероятно шум от крушения старого мира). Поэтому те, кто видит в «Двенадцати» политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой, – будь они враги или друзья моей поэмы. Было бы неправдой, вместе с тем, отрицать всякое отношение «Двенадцати» к политике. Правда заключается в том, что поэма написана в ту исключительную, и всегда короткую, пору, когда проносящийся революционный циклон производит бурю во всех морях – природы, жизни и искусства; в море человеческой жизни есть и такая небольшая заводь, вроде Маркизовой лужи, которая называется политикой; и в этом стакане воды тоже происходила тогда буря – легко сказать: говорили об уничтожении дипломатии, о новой юстиции, о прекращении войны, тогда уже четырехлетней! – Моря природы, жизни и искусства разбушевались, брызги встали радугою над нами. Я смотрел на радугу, когда писал «Двенадцать», оттого в поэме осталась капля политики. Посмотрим, что сделает с этим время. Может быть, всякая политика так грязна, что одна капля ее замутит и разложит все остальное; может быть, она не убьет смысла поэмы; может быть, наконец, – кто знает! – она окажется бродилом, благодаря которому «Двенадцать» прочтут когда-нибудь в не наши времена.

Из предсмертных заметок А. Блока (Ср. Русск. Совр. 1924, кн. 3)


Помню, как-то в июне 1919 года Гумилев, в присутствии Блока, читал в Институте Истории Искусств лекцию о его поэзии и, между прочим, сказал, что конец поэмы «Двенадцать» (то место, где является Христос) кажется ему искусственно-приклеенным, что внезапное появление Христа есть чисто-литературный эффект.

Блок слушал, как всегда, не меняя лица, но по окончании лекции сказал задумчиво и осторожно, словно к чему-то прислушиваясь:

Перейти на страницу:

Похожие книги