Над городом нависало обагренное огнями недалекого завода пасмурное небо. Аниська смотрел на зарево заводских огней и не мог представить себе, что делали в нем люди: жизнь на заводе казалась ему таинственной и непонятной. Сознание его вдруг прояснилось, и он поймал себя на мысли о том, как мало видел он, как мало знает. Ясным и понятным было только — рыба, гирла, тупая ненависть к некоторым людям, мешающим ему жить. Дальше — темень непроглядная. Закрыты пути, и неизвестно, как пробраться к ним, кто откроет их… Вот песня, ветер, веющий с моря и пахнущий снегом, — это понятно.
Аниська с любопытством смотрел на огни завода. Высокий тенор Пантелея звенел за окном отчаянно. Казалось, он вот-вот оборвется — так трудна и бесконечна была нота.
В первый раз Аниське стало тяжело слушать пение: он отошел к сараю, где стояли лошади. Но и в сарае настигала его песня:
пел, надрываясь, Пантелей Кобец. Аниська подошел к воротам.
За ним незримо тянулась песня, как бы повествуя о напрасном молодчествс.
Облокотившись на влажные планки забора, Аниська терпеливо дослушал песню. Ветер трепал его чуб, холодил лоб. Хмель медленно покидал его. Аниське вспомнились смерть отца, горе матери и глаза остро защекотала слеза… Потом проплыли в памяти дни раздумья, нерастраченная, мгновенно вспыхнувшая любовь к Липе, обидный отказ Мирона Васильевича, расправа с вахмистром.
«Вот убил вахмистра, а жизнь какой была, такой и осталась», — равнодушно подумал он и отошел в глубь двора.
Его остановил странный глухой звук. Он обернулся и, сам не зная почему, попятился в тень. То, что он увидел, поразило его, как внезапный блеск молнии. В калитку один за другим, давая друг другу знаки двигаться тише, просунулись пристав и двое полицейских.
С минуту стоял Аниська, оберегаемый тенью. Вместо того, чтобы бежать в дом и предупредить товарищей, он бросился к саням, стал глубже засовывать под смерзшиеся сети оружие.
Полицейские взошли на крыльцо, бесшумно нырнули в дом. Схватив коньки; Аниська выбежал за ворота. Неосвещенная окраинная улица поглотила его. Без шапки, в одной рубахе, спотыкаясь, торопливо шагал он, не сознавая куда.
Несколько раз он перелезал через какие-то заборы, отдыхал, сидя на снегу. Наконец выбрался на широкую, залитую газовым светом улицу. Улица вела в город. Аниська понял, что здесь его могут увидеть, и свернул в переулок.
…Сойдя к морю, он подвязал коньки, ехал долго, не зная времени, не чуя усталости. Хмель окончательно прошел. Изредка Аниська останавливался, жадно глотал снег. Теперь он обдумывал все пути, которые могли бы увести его от ареста, и не находил их. Город пугал его; города Аниська не знал. Оставались хутора, немногие друзья-крутии — мир знакомый и родной с детства. Но мир этот становился все теснее, и Аниська испытывал такое чувство, будто его втиснули в медленно сжимающиеся огромные тиски…
Отдыхая на льду, он начинал мерзнуть; особенно холодно было голове. Он вскакивал и снова бежал вперед, держась берега. Изредка навстречу попадались рыбачьи обозы. Он объезжал их, слушая замирающие в тумане мирные голоса людей.
Так доехал Аниська до хутора Мержановского. Здесь он вспомнил о Федоре Прийме. О добром украинце, выручившем отца на торгах, Аниська помнил всегда, не раз встречался с ним в море и теперь решил обратиться к нему за советом.
Морозный туман окутывал разбросанный по взгорью рыбачий хутор. Окончательно изнемогая, Аниська выбрался на крутой каменистый обрыв. В крайних хатенках уже светились огни.
Дыша теплым запахом махорки, спускались к морю молчаливо-медлительные рыбаки.
Аниська спросил у одного из них, где живет Федор Прийма. Ему указали на веселый, зажиточного вида, домик, стоявший на самом краю обрыва. Дрожа от озноба, Аниська постучал в окно.
Впустил ело сам хозяин, осмотрел добродушно и недоуменно.
— Ты кажи, хлопец, сущую правду, — говорил, он, усаживая Аниську возле жарко натопленной печки, — откуда ты такой легкий?
— Пихра захватила в море. На подледный выехали мы с Малаховым и напоролись, — хрипел Аниська, еле разжимая черные губы.
— Все забрали? — участливо спрашивал Прийма. — А остальные где?
— Забрали все, а крутни на Таганрог ударились, — сам удивляясь своей ненужной лжи, отвечал Аниська.
Прийма задумчиво поглаживал пышные усы, огорченно качал головой.