— Держи на казан свежачка!
Андрей Семенцов, разгоревшийся на морозе, как снегирь, выкинул прямо на лед пару замороженных, облитых обындевелой сукровицей чебаков. Добротный дубленый полушубок плотно охватывал крепкое тело прасольского посредника, на ногах белели, скатанные из чистой овечьей шерсти, валенки. Так же весело, как и три года назад, смотрел Семенцов на мир своими умными, пронзительно-острыми глазами, так же молодо вились из-под шапки мелкие черные колечки волос.
Сани, звеня полозьями, бежали мимо; каждый, кто сидел в них, бросал Федоре по нескольку рыбин. Перекинув через плечо лямку, она хотела было идти дальше, когда за плечами раздался сердитый окрик.
Федора едва успела отскочить в сугроб. Запряженные сытой парой расписные сани пролетели мимо и остановились. В санях, завернувшись в лисью шубу, сидел Полякин. Работник, подавшись назад, туго натянул вожжи.
Прасол обернулся к Федоре, поманил запрятанной в лайковую варежку рукой.
— Здорово! Подойди-ка сюда.
Федора, не снимая лямки, вместе с грузом подтащилась к саням.
— Здравствуйте, Осип Васильевич! С праздником.
— Ну-кось, соседка, как живешь? — бойко и ласково, спросил Полякин.
— Слава богу. Не помираю еще.
— Про сынка не слыхать?
Федора потупилась, ответила упавшим голосом:
— Ничего… Хоть панихиду справляй.
Прасол покрутил кончик обвешенного инеем уса, помолчал.
— Скорбишь ты, Васильевна… — начал он сокрушенным голосом. — А все оттого, что отбился от бога сынок твой и в церкву не ходил, вот и дошел до убийства. Бог-то, он и на воде грехи зрит. Бедовый был парняга твой, слишком бедовый. Ни страху, ни смиренства не имел, вот и достукался.
— Не на нем одном вина, — хмуро сказала Федора.
— Верно, а что поделаешь? Законы не соблюдал, а законы для всех одинаковые.
Полякин, озабоченно щуря глаза, смотрел куда-то в сторону. Лошади нетерпеливо перебирали передними ногами, легонько звякали подковами о лед.
— Ну, что ж, — вздохнул прасол, — не скорби, Васильевна. Придет Анисим. Теперь война — люди нужны, и задаром держать их не станут… Ты вот что… приди-ка нонче ко мне в дом, а?
— Приду, — ответила Федора и поправила на плече лямку.
Лошади рванули. Сани исчезли за поворотом.
«И зачем он меня кликал? — думала Федора, подходя к берегу. — Чего это ему вздумалось? Может, о б Анисе что слыхал?»
Прасольское участие было необычно. Отрадное, вызванное нежданным ласковым словом чувство охватило Федору. И санки на минуту показались не такими тяжелыми, и боль в пояснице притихла, и ноги ступали легче. Шуршал, волочась по льду, камыш, вилась в голове тягучая пряжа мыслей. И снова казалось Федоре, что слышит она Аниськин шопот, будто укоряющий за то, что не выдержала Федора, поддалась на хитрую прасольскую ласку. И все-таки она решила пойти под вечер к прасолу — надела чистую юбку, поношенную плюшевую кофту и пошла.
Она долго стояла на веранде, притопывая ногами, обивая с башмаков снег. Дверь отворилась, и на пороге появилась Неонила Федоровна. Она еще больше растолстела, расплылась, как плохо выпеченный сдобный каравай. По пухлому, с нездоровой желтизной, лицу мелкой сетью расползлись морщинки.
— Заходи, голубушка, — стонущим голосом пригласила она Федору.
Федора вошла, поискала глазами икону. Ласковое тепло светлой уютной прихожей обняло Федору.
На столах сияли белые, как подвенечные платья, скатерти. У темных с серебряным окладом икон тихо мерцал малиновый свет лампадки.
Праздничные запахи чего-то сдобного, вкусного, смешанные с запахом ладана и елея, умиротворяюще действовали на Федору.
Она робко присела на поданный Неонилой Федоровной стул, боясь сделать лишнее движение и замарать бледно окрашенные полы грязными, обтаявшими башмаками. Сидела, угрюмо горбясь, молчала.
В соседней комнате загудел прасольский благоговейный басок.
— «Во Иордане крещахуся тебе-е, господи…» — пел Осип Васильевич.
Вышел он с газетой в руках, добродушно и сыто отдуваясь.
— Заявилась, Васильевна? Вот и хорошо. Нюточка, угости-ка ее свяченой водицей да кутьицей.
— Спасибочка, Осип Васильевич, — привстала Федора. — По какому долу звали-то?
— Вот по этому самому. А ты от праздничного угощения не отказывайся. Подсаживайся, — пригласил прасол.
Федора сняла с головы шаль, нерешительно подсела к столу. Неонила Федоровна поставила перед ней чашку с освященной водой, миску с золотистой пшеничной кутьей, маковыми, плавающими в медовой сыте пампушками.
— Кушай, болезная. Не совестись.
Федора пригубила водицы, взяла ложку. И вдруг ложка задрожала в ее красной, изрезанной камышом руке. Сладкие зерна кутьи застряли в горле, стиснутом горячими спазмами. Захотелось кинуть ложку, упасть головой на белую скатерть и кричать перед этими празднично настроенными людьми о своем злом горе. Но сдержалась Федора, умела прятать чувства, судорожно жевала кутью, скрывая под платком налитые слезами глаза. Отложив ложку, решительно встала, твердо перекрестилась на озаренный лампадой образ.
— Спаси Христос… за хлеб-соль.
— На здоровье… Чего же ты, Васильевна, так мало ешь? — спросила Неонила Федоровна.
— Спасибо вам и за это, — сухо ответила гостья.