– Мы жалобу напишем! – крикнули обиженные в тот самый момент, когда Хозяин к ним спиной стоял, да так громко вышло, что крик тот эхом над «Ветерком» пролетел: «А-ало-у ы-ыэм!» – а тот даже не стал поворачиваться, рукой лишь махнул: «Пишите…» Знал Хозяин: написать они, может, и напишут, но когда надо будет подписи свои ставить, у каждого тут же обнаружится срочное неотложное дело, и станут жалобщики друг у дружки за спинами прятаться до всеобщего и полного исчезновения.
Нет, не месили сектанты Степана, не долбили его головой об железную обчищалку, чего не было – того не было, а были только Игорьково тык да Степаново брык… Оно правда, много ли обиженному надо – голодному, холодному, бесчисленными болезнями изъязвленному? Это кому-нибудь там весенний ветер песню поет, а обиженного он и уронить может. Не жилец был Степан – роста мелкого, веса бараньего, субтильненький, со своим скрытым туберкулезом и открытой язвой желудка – не жилец, верно, но не сектантам ведь пока решать, кто жилец, а кто нет.
– Не жилец, а жалко, – сказал Зина и заплакал, глядя, как лежит Степан у всех на виду – на бочку, коленочки под себя подобрав, будто крепким сном заснул, а в ухе его побелелом – кровь, как чернила, по самый край налитые.
– Апо… калипсический удар, – сказал тогда доктор Пилюлькин.
Так вроде – апокалипсический… А сам не нагнулся даже со своим пузом! Лепи, лепила, удар, да не тот… Сектантский был удар, Игорьков!
– Удар так удар, – сказал Хозяин и приказал заключение о смерти писать.
Что ж, писать Пилюлькин любит, как ни придешь, пишет – украденные лекарства списывает, и не спросит даже, где болит, а чтобы в уши свои лохматые трубочки резиновые вставить и послушать, как там обиженное сердце бьется – об этом даже не мечтай. Сунет ручищу жирную в картонную коробку, где у него просроченные таблетки ссыпаны, гребанет горсть, бросит на стол, разделит на две примерно равные половины и объясняет серьезно так, что аж нехорошо делается: «Эти от головы, а эти от задницы». Потом поковыряет в ухе авторучкой, подумает и даст поправку: «Нет, эти от задницы, а эти от головы». Да еще прибавит строго: «Гляди, не перепутай!» – «А принимать-то как?» – спросит обиженный, в правой потной ладони сжимая «от головы», а в левой потной же – «от задницы», хотя болит у него не там и не там, а совсем в другом месте – посередке под ребрами. «Натощак!» Натощак, как же еще, можно было и не спрашивать, всю свою жизнь обиженный натощак живет и прощается с ней исключительно на голодный желудок.
Пилюлькин не своя у доктора фамилия, своя фамилия у него Карнаухов, это они, обиженные, Пилюлькина придумали, чтобы веселей было к нему ходить. Но Степан не ходил ни к Пилюлькину, ни к Карнаухову, предпочитал лечиться сам. Заварит, бывало, в кружке траву придорожную, мусор всякий, сядет на корточки возле двери и дует. Говорили, что в прежней жизни Степан сам был доктором – то ли ушник, то ли глазник, то ли по женским болезням. «Помогает, Степ?» – спросишь, бывало, мимо проходя. «Помогает», – отвечает вежливо.
Помогало, а от Игорькова кулачка не помогло…
Руки мыл Степан перед едой, зубы зубным порошком чистил, физзарядку делал по утрам – исключительный человек был Степан! За что сектанты из жизни его и исключили. Сидел Степан по какому-то малозначащему делу: то ли он кого изнасиловал, то ли его кто – данные подробности и в своих личных «Делах» обиженных мало интересуют, а в чужих и подавно – одно дело, что было на самом деле, а другое, что в «Деле» написано.
Что еще про Степана сказать…
Немногословный был, неприметный, да, по правде сказать, – никакой! Даже погоняловом не обзавелся! Да и имя Степан – не его это имя. Как взялись обиженные после смерти одноотрядника своего поминать, как начали открывать различные его достоинства, а как звать – не знает никто. И как-то незаметно, сам по себе стал покойник Степаном. Непонятно и даже смешно – как Степан, почему Степан, но какая, в конце концов, разница? И не жалели обиженные Степана, что за прок мертвяка жалеть, не жалели, но испытывали к нему чувство законной благодарности – ведь именно благодаря ему, Степану, они могли теперь вслух, от души в адрес ненавистного монаха сказать: «Чтоб ты сдох!»
Хотя надежды не было никакой, потому что не человек был этот о. Мартирий, а монолит, один целиковый кусок гранита. Не чихнул ни разу, гад, никто даже не видел, чтобы он соплей об землю шибанул – нет, с такими ничего не случается, и умирают они только тогда, когда все вокруг уже передохли.