Когда был молодым, думал, чего это люди пенсии так боятся? Казалось, живи в свое удовольствие, спи до двенадцати, поливай на даче помидоры. Егоровна, прежняя секретарша, фронтовичка, до семидесяти лет на трофейном «ундервуде» двумя пальцами в его приемной тюкала, смеялись коллеги, когда по обмену опытом приезжали: «Ты что же это, Марксэныч, не можешь у себя молоденькую посадить для поднятия тонуса?» – а он бабку жалел, догадывался. Егоровна так свой уход описывала: «Сяду – посижу, потом ляжу – полежу. И больше уже не встану».
Так оно и вышло – померла старуха.
Теперь Челубеев точно знал, как все будет, если его вдруг когда-нибудь от службы отставят: «Сяду – посижу, потом ляжу – полежу, потом…»
В дверь громко и решительно постучали.
Глава девятая
Игорёк и епитимья
Исповедовал о. Мартирий долго. По часу-два, а то и более. Начавшись сразу после вечерней службы, исповедь нередко заканчивалась за полночь. И все эти томительно-долгие часы исповедуемые стояли. Посидеть в храме во имя Благоразумного разбойника было негде. Когда храм обустраивали, кто-то (уж не Дурак ли?) предложил поставить у стены низенькую скамеечку.
– Зачем? – спросил тогда Игорёк.
– Посидеть…
Да, это точно был Дурак.
– Не насиделся? – усмехнулся Игорёк, и все над Дураком засмеялись.
О. Мартирий открыл эту тему на первой своей проповеди и тут же закрыл навсегда, сказав неподвижно стоящей, жадно внимающей пастве:
– Досиживать будете стоя!
И еще сказал тогда монах запомнившиеся многим слова:
– Человек – свечка Божья! И мы должны стоять перед Ним и гореть, пока в огарок не превратимся!
Так что, даже если бы были в храме скамейки, вряд ли кто решился бы на них присесть в присутствии неколебимо стоящего о. Мартирия.
– Стоит, как столб! – высказалась однажды в сердцах в его адрес Людмила Васильевна.
Светлана Васильевна подтвердила сравнение судорожным кивком головы – разговор происходил на следующий после исповеди день, и ноги у женщин безбожно болели, но вольнодумных своих сестер тут же поправила Наталья Васильевна:
– Как столп…
Людмила Васильевна и Светлана Васильевна испуганно переглянулись, поняв, что невольно осудили своего духовного отца, и покаянно затараторили:
– Как столп, как столп, ну конечно же, как столп!
Но и осуждающие, и возвышающие сравнения исповедующего о. Мартирия со столбом, со столпом ли (что, впрочем, кажется, одно и то же) не были точны. Большой, а в сумраке храма казавшийся огромным, более всего о. Мартирий напоминал вопросительный знак – суровый и неотвратимый.
С чем еще можно сравнить о. Мартирия во время исповеди? Быть может, с рыболовным крючком, на остро заточенное жало которого безжалостно насаживался кающийся грешник? Этот добычливый ловец человеков не выуживал грехи из темных омутов сердец, не применял усилий для выдавливания всякой гадости из больных загноившихся душ, не выспрашивал, не допрашивал, а, молча склонившись над кающимся, нависнув над ним грозным утесом – стоял и ждал, стоял и ждал, стоял и ждал, и это безмолвное и неотвратимое стояние и ожидание понуждало грешника начинать движение вспять – в прошлую свою жизнь, слепо там бродить, натыкаясь на забытые чуланы памяти, взламывать их забитые двери и в темноте, духоте, пыли и паутине обнаруживать то, что за давностью лет казалось несуществующим, и от этих неожиданных и неприятных находок перехватывало вдруг дыхание, начинало есть глаза так, что выступали слезы, – однако то не были еще очищающие и облегчающие слезы покаяния, а всего лишь аллергическая реакция на свое прошлое, первый шаг перед гибельным и очистительным падением в бездну собственной памяти.
Не всем подобная дотошность нравилась, кое-кто даже сравнивал исповедь с допросом, но неправомерность подобного сравнения доказывалась уже тем, что на допросе, хотя бы юридически, главенствует принцип невиновности допрашиваемого, исповедь же с самого начала предопределяла несомненную и тотальную вину исповедуемого.