– Ну, тогда хоть поешь, – дружелюбно предложил Федька.
Не поднимая головы, ты скосил взгляд на стол.
Натюрморт напоминал картины официальных советских живописцев времен голодомора – все эти советские хлеба и колбасы, да еще известный портрет Алексея Толстого кисти Петра Кончаловского, только без Алексея Толстого: тут были и оковалок тамбовского окорока, и коляски украинской домашней колбасы, и огурчики соленые, и присыпанные мукой калачи в форме амбарных замков, и нарезанная толстыми ломтями осетрина, и лежащие стопкой, как раскрытые посредине книжки, цыплята табака, и что-то еще и еще, и в довершение ко всему – большая стеклянная банка с черной икрой и воткнутой в нее алюминиевой ложкой.
Надо было поесть, чтобы окончательно не опьянеть, но неожиданно для себя ты отказался, на мгновение почувствовав уважение к себе:
– Не хочу.
(Ты ел позднее, и не ел – жрал, оставшись один, запихивая в себя без разбора все, что было на столе, чтобы не опьянеть, но поздно, ты уже был пьян – настолько, что не мог не только уйти, но и подняться.)
– Да, а дети-то у тебя есть? – вспомнил Федька, и ты вскинулся и, прямо взглянув на него, ответил почти с гордостью:
– Есть. Дочь. Алиска.
– А чего же не по-нашему, не по-русски ее назвал? – удивился Федька.
– Это не я… Гера, – вспомнил ты и пожалел, что вспомнил.
– Ну, понятно, – многозначительно протянул Федька и, усмехнувшись, продолжил: – А, я вспомнил, мне Витька Дерновой рассказывал. Сидели вот так же у него, разговаривали… Я только из ЮАР вернулся – никто и звать никак, а он большой человек. Ну, ты знаешь, партия «Чистые руки» и все такое… Я говорю, раньше мы с тобой в одной КПСС состояли, возьми меня под свое крыло. А он мне: «Моя партия называется “Чистые руки”, а не “Расплющенная морда”, ты мне всех избирателей распугаешь…» Шутил… Вот он мне про твою дочурку рассказывал…
Слово «дочурка» было не Федькино, и произнес он его с какой-то обидной, почти оскорбительной интонацией, и вновь, как в разговоре о твоей жене, ухмыльнулся.
За дверью раздались громкие шаги, голоса, смех.
– А вот и мой сынок! – воскликнул Федька, но не поднялся с кресла, а откинулся в нем, по-отцовски приготовляясь к встрече.
Дверь отворилась, и в комнату первыми вошли двое парней, таких же «церберов» в черном, как и те, что были с вами, а вслед за ними белый парень в белом спортивном костюме и расстегнутой белой нейлоновой куртке, в белых расшнурованных по молодежной моде кроссовках, с белой бейсбольной битой на плече…
Да, белый парень во всем белом с белой бейсбольной битой, которую держал на плече, как былинный богатырь палицу.
Это был негр.
Широконосый, губастый, лупоглазый, курчавоволосый – негр, обычный негр, типичный негр, но при этом – белый…
(Я знаю, что слово «негр» неполиткорректно, что есть другое, применимое к выходцам из Африки слово – чернокожий, но в том-то и дело, что не чернокожий он был, а белее нас с вами, да и не из Африки, кстати, а наш, российский, русский, но при этом – негр… Нет, я просто не знаю, как иначе его называть!)
Негр-альбинос смотрел из-под длинных словно обсыпанных мукой ресниц с насупленной подозрительностью подростка, хотя, судя по высокому росту и широким костистым плечам, был юношей, молодым человеком.
Как я уже сказал, он был в белом спортивном костюме и белой нейлоновой куртке, но кожа его лица была белее светящейся белизной синтетики. То была еще более неестественная белизна – его как будто в хлорке вымачивали, с отбеливателем вываривали, забыв там и передержав, – местами белизна пошла в желтизну и розоватость – такими были корни его волос, впадины глаз, дуги ноздрей.
Несомненно, это было уродство, физическое уродство, и оно на этом не кончалось. Из-под толстых, словно сделанных из старой резиновой трубки синих губ, как доминошки, торчали вбитые так и сяк большие желтые зубы, а розовые поросячьи круги вокруг выпученных глаз придавали бедняге сходство со свиньей и одновременно с рыбой, поднятой на поверхность из неведомых морских глубин.
Кажется, ты не видел в своей жизни более страшного уродца, если не считать того, в детстве, когда вы с няней, оказались почему-то в маленьком пыльном, размазанном по серой земле русском городке, посреди которого одиноко и тоскливо торчала обшарпанная церковная колокольня…
Из той странной, как сон, поездки ты ничего не запомнил, кроме колокольни и уродца на базарной площади. Вокруг него собралась толпа, состоявшая в основном из женщин, простых русских баб – наивных и сердобольных. То был мальчик лет десяти, с головой огромной, как воздушный шар, – тогда родилось у тебя такое сравнение и так и осталось. Голова покачивалась на детской натянутой шейке, готовая, казалось, оторваться и улететь.
Было жарко, сухо, безветренно…
У мальчика были огромные беззащитные в своем непонимании происходящего глаза и длинный, словно разрезанный бесстрастным движением бритвы, скорбный рот.