Тот: «Пришел, увидел, победил», а этот: «Оба на…»
Но марафонца до сих пор жалко, а Почтальона нет, потому что, как оказалось, это была только присказка, модная словесная фенечка, родившаяся недавно на воле и вот уже мест лишения свободы достигшая: «Оба-на!». И пока Почтальон внизу по грязной земле елозил, костыли свои собирая, пока не объяснил, что к чему, чего только не передумали обиженные, ни на кого, кроме себя, уже не обижаясь, только себя на чем свет кляня, и быть может, именно тогда образовалась в их душе первая молекула того кристальной чистоты, без цвета и запаха таинственного вещества, имя которому – вера.
Скоро выяснилось, что Хозяин и монах живы, хотя и не вполне здоровы, но уже никто не пытался в обратку двинуть, понимая – поздно.
И все это, заметим, происходило еще до первого общего чтения сброшенных с неба Богом маляв. Но даже когда все они были прочитаны, и не один раз прочитаны, находились в 21-м такие, кто продолжал твердить: «Нет».
Хомяк-душитель вопил так, что глаза, как у рака, выпучивались и синие жилы на шее вздувались:
– Почему я должен верить, что это Бог написал!?
– А кто же? – спокойно спросил Жилбылсдох, который хорошо знал Хомяка и ждал этого вопроса.
– Человек!
– Какой человек?
– Да такой же, как я!
– Как ты? Хорошо. Вот тебе бумага, вот карандаш. Садись и пиши.
– Что?
– Что здесь написано: «Я Бог Ваш». Скобы только не забудь.
Хомяк сел, взял ручку и застыл минут на пять, если не больше, а потом поднял голову, глянул снизу совершенно не хомячьими жалкими глазенками и признался:
– Не могу…
Несколько человек потом сказали, что если бы Хомяк на подобное самозванство решился, ночью такую темную устроили бы – он бы потом не только Богом, но и червяком не дерзнул себя назвать.
Глядя на пучеглазого, многие с сомнениями простились, поняв, что есть слова, какие человек не может по своей воле ни сказать, ни написать, ни даже подумать.
Нежданно-негаданно обретя веру, 21-й отряд поначалу растерялся. Поскольку после всего произошедшего и вышеописанного, вплоть до пожара, в «Ветерке» ощущался не просто ее дефицит, а почти полное отсутствие, обиженные ощутили свою востребованность, но привыкшие всегда и во всем быть последними, не желая не то что за кого-то, но и за самих себя отвечать, нимало этому не обрадовались.
– И сортиры чистить – мы, и верить – тоже мы, – про себя и вслух растерянно рассуждали обиженные.
Легко назваться груздем – но чтоб потом тебя на вилочку и в зубастую пасть?
Хотелось отложить все до лучших времен в надежде, что само собой как-нибудь все решится, устроится, рассосется, но тут же в темя тюкал другой вопрос: а будут ли они, эти лучшие времена, когда и конец года, и конец тысячелетия, и, скорее всего – конец света.
Сроки поджимали – надо было начинать.
Что начинать – понятно: молиться и креститься, а как это все делается – никто не знает.
Тык-мык – «Отче наш», а дальше как?
Да что там «Отче наш», никто точно не знал, как правильно: сперва молиться, а потом креститься или сперва креститься, а потом молиться?
Опять спор вышел, и опять чуть до мордобоя дело не дошло.
Для выяснения решили почитать ту книжечку, которую когда-то Игорек покойничек строго настрого запретил им читать. Новые времена наступили в «Ветерке» – Благая Весть стала доступна даже пидарасам.
Но, бледнея на глазах, Суслик остановил:
– Я бы не советовал…
В таких вопросах к Суслику прислушивались, потому как одно время он находился в сектантских рядах и всю эту непонятную науку проходил, пока Игорек не изгнал его оттуда по причине не подобающей сектанту припадочности.
Никто не спросил почему, ждали, что сам скажет.
Суслик и сказал.
– Там есть такие слова… – и снова замолчал, еще больше бледнея.
– Какие, покажи, – предложил Жилбылсдох, указывая взглядом на стального цвета обложку Евангелия.
– Я и так помню, – ответил на предложение Суслик, не сводя с опасной книжицы обреченного взгляда.
– Ну, тогда скажи! – бодро предложил Жилбылсдох, однако голос его тоже дрогнул.
Суслик молчал, бледный, как перед припадком.
– Да не боись, Сусел! – жизнерадостно подбодрил его Гнилов. – Начнет тебя трепать, не испугаемся, подсобим! И скрутим, и придавим, и палку в пасть вставим, чтобы ты ненароком язык свой поганый не откусил. Чего там такого страшного?
Суслик слабо улыбнулся и дрожащим голосом процитировал:
– «Ибо слово Божие острее меча обоюдоострого и проникает до разделения суставов и мозгов, души и духа…»[5]
Процитировав Евангелие, Суслик качнулся, но усилием воли удержался на ногах, еще раз слабо улыбнулся и развел руками – мол, сами теперь решайте.
– Там так написано? – не поверил Гнилов, на глазах теряя обычный начальнический оптимизм.
Суслик не ответил и даже не кивнул, все еще пребывая в напряжении.
Обиженные робели и молчали.
– Видел я такое на пилораме. Кости крушит так, что и костный мозг в разные стороны разлетается, – задумчиво проговорил Жилбылсдох, косясь на Евангелие, которое виделось теперь стальной шестерней с безжалостными острыми зубьями.