Добрыня дважды вызывал подкрепления из Киева. Посылал за варягами через Нево-озеро. И только месяца через полтора смог задавить бунты новгородцев, которые не желали признавать верховенство киевского бога Перуна над их древними божествами: Велесом и Мокошью. Дружинники Добрыми перебили народу не меньше, чем в хорошей войне, пока Новгород не притих, затаясь.
В ежедневных спячках, поджогах, защите немногочисленных христиан и гостей заморских сильно изнемог не только Добрыня, но и Новгород. И хотя видимая жизнь в городе и на пристани не замерла, гостей в гостином дворе поубавилось. Кто имел зимние ловы по окрестным лесам — на заимки семьи увели. Усталость от постоянных драк и неразберихи поселилась в городе, весёлом и богатом Новгороде. Теперь утро каждого дня начиналось с того, что шли по городу оружные люди — славяне, да русь, да варяги: смотрели, что нового, какой разор за ночь жителям приключился. Устали они от таковой жизни. Устали и жители. Всё меньше выбегало их с колами и мечами биться за Мокошь и Велеса... Теперь на призывы волхвов бесноватых чаще всего отвечали:
— Ну, стоит Перун, и ладно! Вам не нравится — вы ему и не молитесь! Если наши боги сильней — зачем их защищать, они сами себя защитят!
Большинство же никакой разницы в новой жизни при верховенстве Перуна не видело — молились, как и прежде, больше по обычаю. А почему обычай так вершился — никто не ведал, никто не задумывался: не нами, мол, заведено, не нами и кончится. Да и волхвы стали уже не те. Самых-то злых, горластых дружинники порубили да в Волхов-реку покидали. Остались те, кто годами ветхий — оружия держать не может, а ежели шамкает какую хулу на князей киевских да на Перуна-бога, так мало кто слышит, — пущай его шамкает! На чужой роток не накинешь платок! Лишь бы свару не учиняли...
Добрыня же примечал, что многим его дружинникам наплевать, какие боги на капище стоят, потому что всех этих богов — что деревянных, что каменных — они за богов не почитают. А молятся своему невидимому и неслышимому Богу, везде пребывающему, и человеку нищему, распятому на крестовине деревянной. Ребята они были славные, дрались ревностно, держались дружно. Но главное было в них, что жили они как-то мимоходом, уповая на будущую жизнь. Неловко было расспрашивать воеводе рядовых храбров, а по обрывкам разговоров понимал Добрыня, что ждут они после смерти новой жизни, не такой, какую сулили волхвы. У тех и за гробом было всё как в миру: ловы, охоты, пиры... А вон у варягов ещё и битвы бесконечные — великая радость!
Христиане же толковали, что праведные со Христом станут в жизнь вечную, и этого Добрыня не понимал, но силился понять... Он тосковал по жене, понимая, что никогда не найдёт ей замены, и часто старался остаться в одиночку, даже уходя от детей, которые тосковали не меньше его; перебирал в памяти мельчайшие подробности всех кратких мгновений, когда был он со своею семьёю, с женой... И плыли перед ним картины из прошлого, и возвращался он в действительность только тогда, когда борода становилась мокрой от слёз.
Языческим истуканам, отнявшим у него жену, он больше не верил. Скорее не верил в их милосердие, а зла от них не боялся, потому что навредить они могли ему только в жизни земной, а он боле ею не дорожил...
По первому снегу, оставив в Новгороде усиленный гарнизон, пошёл Добрыня обратно в Киев, a пока добрался, и весна пришла. Въехал он в Киев в самый разгар гонения Владимира на Рогнеду, как об этом молва доносила, потому сразу и помчался в Преславец на Лыбеди, и, как ему казалось, вовремя поспел. Только, к удивлению Добрыни, Владимир-князь и без его наущения Рогнеду помиловал.
— Ты мне скажи! — отмахивался князь от дядькиной похвалы. — Помиловать-то я её помиловал, и как с души у меня тяжесть свалилась, а вот куда мне её теперь девать?
— Задача, — соглашался Добрыня. — Отпусти её на волю... Она ведь начнёт ковы супротив тебя строить!
Они сидели в княжеском покое, ели вяленое кабанье мясо, запивали ставленым мёдом.
— А супротив козней любых теперь тебе защищаться мудрено, — крутил сильно тронутой сединой бородою Добрыня. — Дружину-то разогнал!..
— Да от дружины самые козни-то и шли! — утирая усы и кудрявую короткую бороду, говорил Владимир. — Ну-ко вспомни, кто отца моего предал? Кто Олега с Ярополком стравил, кто убил их обоих? А? То-то и оно, что дружина!
— Без дружины нельзя! — сокрушался старый воевода.
— Кто говорит, без дружины! — соглашался князь. — Но и та, что была, не надобна.
— Новые люди нужны! Верные! Княжеские! — обгладывая кость, говорил изголодавшийся в походе воевода. — А вот я помню, к тебе какой-то, сказывали, приходил, тот, что мурому Солового во дворе твоём теремном зарезал. Где он? Он ведь служить шёл и, видать, от души к тебе рвался. Где?
— А кто его знает! — ответил, стараясь казаться беспечным, князь. — Пришлось его в погребе закопать. Должно, и сейчас там.
— Ты что! — Добрыня швырнул кость на серебряное блюдо. — Ты что, вовсе, что ли, совести не имеешь?! Зима ведь прошла, а он у тебя всё тамо? Он же тебя от врага лютого спас!