Стоя теперь перед обелиском, девочка вспомнила про тот случай, и сердчишко ее почему-то тревожно обмерло: так вот она правда, вот о ком сказала как-то бабка: «Что тебе думать о своем летчике, Настя, потерянного не вернешь, как покойника с погоста, зазря сердце тревожишь». Ничего не поняла она тогда, слишком мала, чтобы понять, но бабкины слова запомнились, и ответ матери как бы врезался в память: «А я и помнить перестала, что старое ворошить». Так вот оно что! В этот момент она точно прикоснулась к тайне, и целый ворох мыслей, неожиданных и разрозненных, пронесся в ее голове. Она почувствовала в своей душе что-то новое, сладкое и мучительно-беспокойное, как будто случайно заглянула в незнакомый ей мир и он требовательно позвал к себе. Так вот оно что! Пусть это будет не только маминой, но и ее тайной. И те новые мысли, которые родились в ней, еще больше укрепили близость к матери, словно только теперь она увидела и поняла ее душу.
С этого дня она как бы вровень стала с матерью и сделалась ее подругой, по-женски понимая ее с мимолетного взгляда. Мать представлялась ей молодой, гораздо моложе, чем была на самом деле, и, жалея ее, она испытывала к ней большую нежность и жалость. Девочка ощутила какие-то новые душевные силы в себе, незнакомые и непонятные ей самой, а со стороны было заметно, как сквозь девчоночью наивность и неуклюжесть проступает девичья степенность и уважение к себе.
Анастасия Петровна видела эту перемену, любовалась и гордилась дочерью, радуясь появившейся у нее потребности в долгих и душевных разговорах с матерью. Удивляла лишь внезапная привязанность к бабкиной могиле. Надя одна, без помощи взрослых, обложила ее дерном, посадила кусты сирени, выполола вокруг нее бурьяны. Конечно, ничего не было в этом необъяснимого: бабка выхаживала девочку, и ей хотелось сохранить память о старухе. Но — мать совершенно случайно узнала об этом — она привела в порядок и могилу Бережного и не забывала менять на ней венки. И эта неожиданная привязанность смутила Анастасию Петровну: девочка и словам не обмолвилась ей об этом, будто все делала втайне. Еще больше она была потрясена, когда случайный разговор чуть-чуть приоткрыл ей душу дочери.
— Мой папа был летчик? Да, мама? — как-то спросила она, как будто мимоходом, между прочим, но с таким напряжением чувств ждала ответа, что казалось, горло ее перехвачено тесной петлей.
— Откуда ты взяла! — внимательно посмотрев на нее, быстро ответила мать, и лицо ее залило темной краской. — Все у тебя фантазии!
Надя помедлила, а сердце ее рванулось навстречу матери: да, скажи — да.
— Нет, я просто так, — глухо проговорила она, охватывая мать медлительным, отяжелевшим взором, и та поняла, что дочь не верит ей.
От Нади ничего не укрылось. Пусть ей не сказали правды, — девочка увидела ее в отчаянно-испуганном взгляде матери и успокоилась. Догадка подтверждалась, у нее теперь была своя тайна, которая так красила и обогащала внутреннюю, ни для кого не видную, постоянную работу ее мыслей и чувств, и, скрывая их, она точно взрослела в своих собственных глазах. А скрывать было легко, потому что мать боялась допытываться, а от подруг она умела таить и более невинные тайны, недаром они называли ее «скрытницей».
Три года спустя Надя незаметно выровнялась в статную, красивую девушку, но, как и немногие ее сверстницы, осталась в селе: ее не привлекало неизвестное, что ждало на стороне, она была довольна тем, что есть, тем, чем жила она. Может быть, она так и осталась бы простой, ничем не отличимой от других сельских девушек, если бы не открылся у нее голос, редкий и в Рябой Ольхе по красоте и силе, а село издавна славилось на всю округу своими певцами, и многие рябоольховцы понимали толк в голосах и в песнях. Но никто не знал и не догадывался, что начатки даны почти позабытой всеми старухой, над чьей могилой уже восьмое лето расцветают пышными лиловыми кистями кусты сирени.
7
В соседстве с просторными колхозными свинарниками на окраине Рябой Ольхи, рядом с пологим оврагом, что своим устьем уперся в широкий плес полноводной реки, в хате-завалюшке, оплюхшей, как червивый гриб-обабок, жила Лазариха. Кое-где замазанная глиной, точно в пластырях, хатка как-то боком стояла к своим соседям, как бы отвернулась, обидевшись на них, и смотрела на мир из-под взъерошенной соломенной кровли двумя подслеповатыми окнами. Единственно, чем красовалась она, так оставшимися от молодости и лучшей жизни красными наличниками, однако и на них краска взбухла и потрескалась, отваливаясь пластинами и обнажая черные, трухлявые доски, а в завитушках резьбы давно уже не хватало целых кусков.