«ДОН КИХОТ…. с этого мгновения я так и буду называть себя, и на щите моём я велю изобразить печальную фигуру… Ну что же, пусть я буду рыцарем Печального Образа,
— я с гордостью принимаю это наименование… Идём же вперёд, Санчо… чтобы мстить за обиды, нанесённые свирепыми и сильными беспомощным и слабым…!»Впрочем, очень скоро Булгакову стало ясно, что к осуществлению «мести»
он ещё не готов. Да и «печаль», веявшая от окружавшей его действительности, очень донимала, настойчиво требуя что‑то предпринять. Ведь наркомпросовское «место», поначалу звучавшее так многообещающе, не только не обеспечивало безбедного существования, но и не давало никаких гарантий на будущее. Возможно, поэтому и письмо от 23 октября сестре Надежде (она временно проживала в Киеве) начиналось довольно весело, а заканчивалось грустно:«Игривый тон моего письма объясняется желанием заглушить тот ужас, который я испытываю при мысли о наступающей зиме. Впрочем, Бог не выдаст. Может, помрём, а может, и нет. Работы у меня гибель. Толку от неё пока немного. Но, может, дальше будет лучше. Напрягаю всю энергию и, действительно, кой‑какие результатишки получаются».
Мать он пугать не хотел, поэтому в письме от 17 ноября обрисовывал ей своё положение с некоторым оптимизмом:
«… идёт бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни…
Пишу всё это ещё и с той целью, чтобы показать, как в наших условиях мне приходится осуществлять свою idee fixe. А заключается она в том, чтобы в три года восстановить норму — квартиру, одежду и книги. Удастся ли — увидим».
Он не терял надежды. И потому наметил себе три своеобразных ориентира, три маяка, три точки опоры: квартира, одежда, книги.
Именно ими хотел он обладать в самое ближайшее время. А для этого надо было выстоять. И победить! На меньшее он был не согласен и сообщал матери:«В числе погибших быть не желаю».
Стремиться к скорейшему осуществлению своей «идеи фикс» Булгакова побуждало ещё одно обстоятельство, а точнее, некое чувство. Именно оно заставило его внести в заголовок второй части «Записок на манжетах» слово «ДЮВЛАМ». Вот что сказано об этом в повести:
«Серый забор. На нём афиша. Огромные яркие буквы. Слово. Батюшки! Что ж за слово‑то? Дювлам. Что ж значит‑то? Значит‑то что ж?
Двенадцатилетний юбилей Владимира Маяковского…
Никогда не видел его, но знаю… знаю. Он лет сорока…»
Конечно же, Булгаков лукавил. Не мог он не знать, что Маяковский моложе его. Моложе, а уже отмечает 12‑летие творческой деятельности! Не нюхал пороха, а уже 12 лет числит себя в рядах поэтов!..
А он, прошедший огни и воды Булгаков, всё ещё никто! Безвестный служащий Наркомпроса, никому неизвестный начинающий литератор. Конечно, было обидно.
Чего действительно не знал Булгаков, так это того, как
на самом деле обстояли дела у гордого «юбилейщика». А Маяковский в ту пору особыми творческими достижениями тоже похвастать не мог — он всего лишь рисовал агитплакаты и сочинял подписи к ним (в «Окнах РОСТА»). Правда, трудился он под руководством Платона Михайловича Лебедева (партийная кличка — Керженцев), большевика с дореволюционным стажем. Через несколько лет глава «Окон РОСТА» займёт ответственный пост в Центральном Комитете партии, и тем, кто будет близко знаком с «самим Керженцевым», станут завидовать. Но это случится ещё не скоро, а в 1921‑ом скромному «рисовальщику плакатов» особо гордиться было нечем. Кроме как двенадцатилетним поэтическим стажем.Но Булгаков, повторяем, этого не знал. И броская афиша на московском заборе своим задиристым словом «дювлам
» невольно бередила старые раны в его обиженной душе, укрепляя желание догнать и перегнать ушедших вперёд. И он последовал тому же самому совету, который в его «Дон Кихоте» рыцарь Печального Образа даёт идущему на губернаторство Санчо Пансе: