— И что ж нам с ними делать, с картинками? Обратно студентам, что ли?
— А вы музей откройте, художественный.
— Чека и музей? Революция, оно, конечно, но все же…
— Зачем Чека? Вы совету настоятельно порекомендуйте. Мнение из Москвы у вас есть…
— Чьё?
— Моё. И товарища Луначарского, если хотите.
— Да ладно, музей — дело нехитрое. Реквизируем дом получше, остались, не все ж под коммуны… Совет пайки выделит совслужащим. Пойдет дело. Вот только штука будет — откроем мы музей, народ известим, а картинки в Москву затребуют.
— Ну и что? В богатых домах, усадьбах картин должно остаться порядочно. Собрать — и в музей. Вы побольше здание ищите, побольше. Ведь свои, революционные художники появятся, нанесут всяких «Красных Наркомов на Синих Конях» — с красками-то пока плохо…
— Все же это лучше, чем «Синие Наркомы на Красных Конях», — усмехнулся Валецкис.
Они посидели немного, перед тем как разойтись — на время, навсегда ль, как знать. Арехин, поглядывая на Анну, совсем было собрался уходить, но тут в кабинет вошел библиотечно-чекистский возница и протянул Арехину сложенный вчетверо лист бумаги.
— Вот, просили передать.
— Кто просил?
— А мужичок, помните, у Ямного пристал. Низенький такой.
— Помню. А сам он не мог?
— Сам он, поди, уже из Воронежа выехал. Сгрузил свой ящик рядом с тем, нашим, где картины, дал мне лист, передай, мол, московскому чекисту, как повезешь его на квартиру.
Ага. Это он так намекает, что пора в «Бристоль» отправляться. А в листке что?
Он развернул.
'Александр Александрович, я ведь не зря годил, не спешил увидеться. Смотрел, не под стать ли Вы своему коллеге, тоже прибывшему из московского уголовного сыска и первым делом повесившему мужика на воронежском рынке.
Вижу — нет, и потому коллегу вашего Вам же возвращаю. Делайте с ним, что хотите. Он жив, только глубоко спит. Подобный метод применяют кое-где в нашей губернии в голодные годы: опоят человека специальной водицей, уж не знаю, как лучше назвать ее — живой или мертвой, вернее всего — ни живой, ни мертвой, — и в погреб, где присыпят знаменитым черноземом, ну, и навозца для тепла подбросят. Так до поздней весны и лежат, пока крапива да лебеда не вырастут. Корни лопуха тоже едят.
Оживить вашего московского сослуживца просто: очистите его от земли, положите в прохладное, но не морозное место, а главное — чтобы света было побольше, и он за день придет в себя. Не совсем в себя — сознание впредь будет с провалами в памяти, и рассудок как при олигофрении в стадии умеренной дебильности, но мало ли подобных людей на Святой Руси?
Ну, а не оживет — значит, судьба такая. Кстати, я лично о нем узнал случайно, его закопали люди, которые не любят, когда их братьев (в самом широком смысле) вешают. Волею того же случая они отдали его мне, но в Париж вести подобное добро совершенно нет надобности, потому и передаю его Вам, оставаясь к вашим услугам покорнейшим слугой Хижниным Павлом Ивановичем.
Арехин протянул письмо Анне, та перечитала его трижды, стараясь понять.
— Это шутка, да? — наконец, спросила она.
— Много загадочных историй случается на русских просторах — немного выспренно ответил Арехин.
— Позвольте? — протянул руку Валецкис.
Арехин позволил.
Валецкис читал не спеша, хотя почерк Хижнина был вовсе не врачебным, напротив, четким и разборчивым.
— Да, слышал и я о таком… — ответил он. — В детстве. Считал, сказки. Да и сейчас считаю. Но придется посмотреть, убедиться.
Ящики вместе с рамами поместили в комнату под замком, видно, считали, что картины в обоих. Или не считали, поскольку второй ящик был много тяжелее и пах навозом. В пути это не чувствовалось — и лошади не одеколоном спрыснуты, и ехал мужичок позади всех, а здесь второпях уложили ящики, особо и не принюхиваясь. Велено уложить, значит, велено, чего рассуждать.
Пришлось ящик этот перетаскивать в другую комнатушку, а то картины и мертвец — как-то нехорошо. Ломиком пожилой чекист ловко поддел крышку ящика, оказавшегося домовиной.
Земля, навоз и — тело.
Домовину перевернули. Он и есть, товарищ Лютов, только весь усыпанный присосавшимися красноватыми червячками, маленькими, тоненькими, слегка шевелящимися. Анна-Луиза ахнула и согнулась, освобождаясь от ужина.
Арехин наклонился поближе. Не червячки, а корешки, вот что это. Никаких следов разложения, пахнет лишь землей да навозом.
Ничего, чекисты — люди не брезгливые. Отряхнули Лютова от земли, за руки, за ноги поближе к окну. Сейчас, положим ночь, но ведь будет и утро, и свет. Подействует, нет?
Об этом он думал в ту ночь в «Бристоле». Анна, выпив коньяку (велика бутылка, а и ей подходит конец), забылась тревожным сном, а Арехин недвижно сидел на стуле, сидел и думал. Со стороны он казался ничуть не живее товарища Лютова.
К счастью, со стороны никто и не смотрел.
11