Вера полезла под сиденье на пол. Феофанию невозможно было поднять, оторвать от пола, казалось, что она была многотонным, расколовшимся от падения колоколом, из ее открытого рта еще доносились угасающие, отдаленные, неестественные хрипы-раскаты грома-громовержца.
— Сейчас, сейчас, — бормотала женщина, уперевшись ногой в металлический приваренный к потолку и порожку-солее поручень, пыталась перевернуть стеклянную девочку, — сейчас, сейчас, радость моя!
— Да тут ребенку плохо, — вдруг заговорили-запричитали все в один голос, — у нее, наверное, корчи приключились, ей бы сейчас в руки хорошо палки вложить, чтобы себя ногтями не поцарапала.
— Лебедев, Филиппов, сюда с носилками! — уже командовал военный, что стоял у двери, другой же вновь оказался на корточках и помогал Вере поднять Феофанию. Фонарь мешал.
— Подержите фонарь. Вот так.
Пассажиры вставали, разминали затекшие члены, нагибались в светящееся подземелье, вздыхали, будучи смятенными, удрученными. Плакали.
— А я ведь ей биноклик давал поиграть, — бормотал в растерянности мужчина, сидевший сразу за водителем, — а оно вот как вышло, маленький такой биноклик, театральный, украшенный перламутром, из ракушек выковыренным, это еще биноклик моей бабушки, а ей он достался от ее мамы, стало быть, старинный биноклик, я ведь его помню с детства, ну конечно, он был уже без стекол, весь вымазан сладостями, там разным воском или пластилином, сейчас не помню, но для игры, я повторяю, для детской забавы он был более чем пригоден, особенно славно было смотреть в него на движущиеся за окном красные мигающие огоньки, кстати, в детстве на Новый год мы всегда украшали комнату мигающими электрическими гирляндами, самодельными, само собой, — то погаснут, то зажгутся, — что столь ненавязчиво располагали ко сну, и вот… кто бы мог подумать, кто бы мог подумать… — умилился он в завершение.
Через узкий автобусный проход между сиденьями передавали носилки, на которых, как на одре, лежала укрытая одеялом Феофания, как на столе, подобная отпрыску помраченного рода, во тьме неведения пребывающего.
Рядом с автобусом стоял железный автофургон, выкрашенный в защитные цвета, кормовые двери были распахнуты. Военные помогли поставить носилки внутрь. Слабосильная лампа-дежурка освещала здесь гулкие металлические внутренности и низкие деревянные скамейки, на одной из которых сидел, видимо, санитар в накинутом поверх шинели медицинском халате. Скамейки были привинчены к стенам и полу.
Военные помогли Вере подняться в фургон и, передав вослед узел с вещами, захлопнули двери.
— Куда едем? — Санитар достал папиросу и теперь неторопливо обстукивал ее об истрепавшийся картонный манжет.
— На манчжурию. Знаете?
— Мы все знаем. — Он усмехнулся, затем открыл маленький слуховой люк, который Вера сначала не заметила, и прокричал водителю: — Давай на манчжурию!
Деловито закурил. Складывал уши, а потом вновь распрямлял их, потом вновь складывал, видимо ради удовольствия, или вспоминал лето, густые заросли по берегам бездонных, душных плесов.
Фургон дернулся и медленно пополз, выруливая с обочины на дорогу. Лампочка под потолком замигала и погасла. «Неизбежность Феофании, неизбежность нового откровения — откровенного странничества», — шептала Вера.
Ехали. Ехали. Странствовали.
Часть 3
Наводнение
Утро.