Лида возвращалась к Анне Исаевне, и Анна Исаевна собирала раскладушку, ставила ее в коридор: «Может, еще погостишь денек-другой?» — «Нет, мне ехать пора». В городе вдруг становилось пустынно с вечным библейским ветром, сухими листьями, ветвями, с заунывным гортанным пением среди мертвых каменных разработок и этим небом-потолком, разрисованным весьма незамысловато бабушкой Фамарью Никитичной — как бы в обличье горнего града Русалима.
— Почему так тихо, мама? — спрашивает Лида.
— Почему так тихо, бабушка? — спрашивает Женя.
— Да потому, что вечер наступил, чуть дыханье различимо — не колышется ли мох? — и дым стелется по воде, и крестопоклонная неделя на исходе, а там и до недели ваий недалеко…
— Мама, я себя плохо чувствую, у меня болит вот тут — внизу живота, — говорит Лида, заходит во двор, где стоят качели буквой «П».
Лида проходит вдоль стены и садится на скамью возле вытоптанной детской песочницы.
— …но ты не волнуйся, я сейчас посижу немного и пойду дальше.
— Да что уж там, сиди себе на здоровье.
…напряженно послушать руку, приложенную эндоскопом, а во дворе, куда приходят ночевать сумерки из долины реки Оки, ничего не будет слышно, кроме как — судорожное дыхание, отрывистое, от раза к разу — свист рваных мехов, кузнечных, фотографических ли, фотографические щелчки, пронзительно-фистульное сопение в трубу. Дудение.
— Но ты не волнуйся, я сейчас посижу немного, отдохну и пойду дальше, тем более что и Анна Исаевна — «юбилейная» свеча, наверное, уже заждалась меня к прощальному чаю на дорожку, ведь здесь, в Калугедва, я живу три дня, не более, и в пятницу вечером уезжаю домой в лесопоселок.
Лида оглянулась: двор, куда она вошла, был скорее всего традиционен в своей похожести на другие дворы, как будто тут жил один и тот же угрюмый человек-сатана-архангел Сатанаил, чтобы по утрам выйти на порог, проверить ясли, чтобы «среднего диаметра расцарапанные трубы вились вкруг яслей змеями», поклониться им, потом задать лопатой кашу из картофельных очистков и яичной скорлупы на корм, вынести ведро из-под рукомойника, проорать своей вареной глоткой в пустоту серого снега, домов, голых деревьев, улиц: «Ну, чео-о орешь-то, оглумел совсем?» — потом захлопнуть дверь со всей силой, так что посыпется штукатурка с дверной коробки, запереться на щеколду… и все.
Вот и все.
У соседнего дома ходили какие-то люди, разговаривали, курили, мигая сигаретными огоньками, смеялись даже, смеялись как-то необычно хрипло, надрывно, как в последний раз смеются — на себя глядючи, раскрывали широко рты и закатывали глаза, раскачивались и запрокидывали головы от удовольствия. Из их ртов исходил жар — теперь Лида все видела как бы в тумане.
— Может быть, это действительно досужие вымыслы и у меня ничего не болит… Женечка — такой же мнительный мальчик: весь в меня. Весь в меня. Я уже скучаю по нему. Я не видела его три дня. Я вспоминаю, как мне было страшно, томительно и скучно, когда меня, еще девочку, мама привела в церковь, и там было темно, а какие-то старухи, вероятно, из прихода, подвизавшиеся здесь, раздевали статую, что стояла в нише. Сначала я подумала, что это человек, и очень испугалась, что его раздевают прямо в храме. Но это была статуя, слава Богу. Это был Никодим. Это был он, к тому моменту совершенно голый, ссохшийся потрескавшимся деревом, склонивший голову в шитом прозрачном куколе. Никодим плакал.
Фамарь Никитична припадала к его тоненьким косолапым ножкам и лобызала их.
— Мама, почему он плачет? — спрашивала Лидочка.
— Потому как ему больно и горестно, — отвечала Фамарь Никитична.
— Горестно — почему?
— За грехи наши горестно, за ослушание и непослушание, а еще за гордость нашу…
— И холодно еще… наверно… — добавляла Лидочка.
— Ну да, холодно, не жарко…
— Иди сюда, пташка Божия, иди, я тебя обниму, — говорила Лиде одна из своры старух, замотанная в черный шерстяной платок.
— Не хочу!
— Иди, не бойсь!
— Нет! Не пойду в глушь, в страшную темь — там лешие, упыри, бесы и покойники, я здесь останусь, около мамы!
«Все я матушку бужу: уж ты, матушка, встань, ты — спасена душа — встань, уж к вечеренке звонят. Люди сходятся. Богу молятся. Все спасаются!»
Женя открыл калитку на улицу.
Фонари только что включили, и они неровно мерцали, разгораясь в полную силу.
Было пустынно с беспорядочно летающим мокрым снегом. Дорога поднималась на холм черной бездонной скважиной. Жене показалось, что по дороге кто-то идет в сторону лесопоселка. Это было странно, потому что в это время на станции УЖД не могло быть поездов да и попутные машины с лесоучастков, на лесоучастки ли отсутствовали.
— Откуда он мог взяться? — Женя остановился у калитки.
Меж тем, выйдя в свет фонарей, человек остановился — теперь его можно было разглядеть: на нем было короткое пальто старого фасона, на ногах сапоги, поверх которых были напялены военные ботинки, на голове — лысая шерстяная шапка, из-под которой выглядывал платок.
— Боже мой, кто это? — Женечка попятился к дому.
Вдруг человек обернулся.