Я вижу, как ярко-желтого цвета кашу перемешивают деревянной кичигой, поднимающей со дна закопченного тагана пузыри, которые, выходя на поверхность гудящей от жара болотистой массы, лопаются, формируя неглубокие кратеры в форме потиров для причастия.
Но кашу можно и есть, размазывая ее по дну тарелки, облизываться, давиться кипятком, обжигаться, захлебываться паром.
Тыква лежит под кроватью.
На кровати же, отвернувшись к стене, спит безногий инвалид, а рядом с кроватью стоит его коляска, сооруженная из детского трехколесного велосипела. Инвалиду снится, что он едет по дороге и солнце играет в спицах колес.
Эти бликующие спицы символизируют святость. При попадании в них гравия они начинают щелкать, как ножницы.
Ножницы щелкают в самой непосредственной близости от ушей, затылка, от височных пазух Магомета, и ему только и остается что зевать, проглатывать ли слюну, чтобы металлический лязг, проникая внутрь головы по евстахиевой трубе, становился более отчетливым.
Парикмахер Павел Ваганович что-то неразборчиво напевает себе под нос, улыбается, а волосы устилают белую простыню, в которую завернут Магомет, застеленный линолеумом пол, подлокотники кресла, покрывают также деревянный, выкрашенный белой краской подоконник.
Я представляю себя стоящим по другую сторону окна, расплющивающим нос и губы по стеклу, отчего оно и запотевает. По крайней мере, я любил так делать в детстве, и когда убирал рот от стекла, то был вынужден наблюдать, как матовое пятно испарений мгновенно исчезает.
Замечая меня, Магомет улыбается, но тут же его рот забивается обрезками волос, он начинает кашлять, дергаться в кресле, и парикмахер совершенно нечаянно режет его, точнее сказать, оставляет бритвой у него на щеке глубокий порез. Стрижку приходится немедленно прекратить, дабы попытаться остановить кровь, Павел Ваганович поливает рану водой из пластиковой бутылки, бинтует изуродованную щеку застиранным вафельным полотенцем, причитает, вероятно, даже и молится, выглядя при этом совершенно испуганным, ведь в его многолетней практике такого никогда не приключалось.
Ну вот и какого черта, спрашивается, Мага вздумал мне улыбаться?
Неужели пятичасовая поездка через горный перевал, во время которой, кстати, он не сказал почти ни слова, а об улыбке и вообще говорить не следует, так расположила его ко мне. Трудно сказать!
И что же в таком случае остается делать мне, ведь, по сути, все это произошло из-за меня.
Я говорю себе: мне остается лишь наблюдать за происходящим из-за стекла, сочувствовать, сострадать, биться в стекло. А еще — заламывать руки, потому что дверь в парикмахерскую, в эту деревянную застекленную будку с шиферной крышей, закрыта изнутри на металлическую задвижку из тех, что совершенно закрашены масляной краской, и открыть их нет никакой возможности, разве что отбить молотком или расковырять плоскогубцами.
Ветер раскачивает деревья, и они наклоняются, бьются ветками в окна, повисают на проводах, которыми разлинованы опустевшие во время непогоды улицы.
Дождь начинает барабанить по железному козырьку.
Этот грохот нарастает и довольно быстро переходит в непрерывный гул внутри водяной пыли, а мутные глинистые потоки уже прокладывают вдоль тротуара извилистые, выложенные по краям битым асфальтом и песком горловины.
Потоки, каждый из которых еще совсем недавно можно было легко перешагнуть, теперь напоминают горные реки, на пенистых перекатах которых очень часто всплывают до неузнаваемости изуродованные тела. Безымянные тела!
Их закапывают тут же рядом, в безымянных могилах, или просто заваливают валунами, потому что порой пробиться сквозь окаменевший, располосованный узловатыми корнями грунт не представляется никакой возможности.
Лопаты оставляют на выжженной солнцем глине неглубокие порезы.
Наконец Павел Ваганович остановил кровотечение и завязал порезанную щеку Магомета весьма чистым, пахнущим хвойным мылом носовым платком.
Лопаты оставляют на выжженной солнцем глине ломаные царапины.
На расцарапанном фотографическом отпечатке со следами орнамента в виде рваной по краям перфорации изображены вооруженные люди. Они потрясают автоматами, видимо, что-то кричат, а еще смеются, потому что только сейчас они обстреляли шедший в ущелье автобус. Они наблюдали из засады, как под градом пуль посыпались стекла, а занавески словно взорвались, побурели от крови, замотали замершие в немом крике рты. Потом они наблюдали, как из кабины выпрыгнул водитель и побежал от автобуса. Он падал, прятался в придорожных кустах, потом вновь бежал и вновь падал, и попасть в него более чем с двух сотен метров было очень проблематично, когда же это расстояние увеличилось, то стрельбу пришлось прекратить.
Всадники Апокалипсиса спешиваются, вытирают вспотевшие лица.
Они почти не могут говорить.
Они стараются перевести дыхание.
Они захлебываются слюной.
Они пытаются прокашляться.
Они трогают распоротую очередями обшивку автобуса.