— Нет, — возразил Жак Мере, — нужно быть Дантоном; нужно взять знамя и заговорить с этими мужчинами тем же языком, каким ты накануне говорил с готовыми растерзать тебя женщинами. Многие из них могут на словах поддерживать идею кровопролития, но поверь, таких, которые в самом деле станут проливать кровь, — единицы. Поставь в караул у ворот тюрем те две тысячи волонтеров, которых ты завербовал сегодня; объясни им, что, до тех пор пока приговор не вынесен, узник — особа священная, что порукой его безопасности служит честь всей нации и что в тюрьме преступники должны пребывать в такой же неприкосновенности, как и в святилище. Они послушаются тебя и, исполненные воодушевления, отдадут, если потребуется, свою жизнь за вверенное им благородное дело.
— Нет уж, только не это! — беспечно воскликнул Дантон. — Они завербовались, чтобы воевать с неприятелем, и я не могу обмануть их ожидания; я не стану призывать к резне, но я не стану и препятствовать ей: это может стоить мне жизни.
— С каких это пор Дантон так дорожит жизнью? — со смехом осведомился Жак Мере.
— С тех пор как понял, что никто, кроме Дантона, не сделает то, что должно быть сделано, а именно, не провозгласит Республику. Ведь не Марат — этот буйно помешанный, не изображающий безумца, а являющийся им на самом деле, — станет Брутом новой Республики, и не лицемер Робеспьер, который, возможно, сделается ее Вашингтоном; он выступал против войны, которой хотят все, так что ему потребуется еще год-два, чтобы вернуть себе былую популярность. Остаюсь один я. А я — скажу тебе шепотом, рискуя тебя смутить, — я вовсе не убежден, что разумно отправляться на войну против страшного врага, оставляя у себя в тылу врага еще более страшного. Во время великих революций народ иногда посещают внезапные, молниеносные озарения. Народ понимает, кто истинный враг французов, враг ужасный, который погубит Францию, если мы оставим его в живых, позволим плести заговоры и вести из тюрьмы Тампля переписку с лагерем Фридриха Вильгельма; этот враг — король, а заодно с ним роялисты и вообще все аристократы.
— Как! Неужели ты позволишь народному гневу обрушиться на короля?
— Нет; гибели роялистов и аристократов будет довольно, чтобы король испугался и прекратил свои преступные интриги. К тому же, если королю и суждено погибнуть, то не от рук разъяренной толпы; приговор ему, как изменнику, перебежчику и клятвопреступнику, должна вынести вся нация.
— Но жена твоя сказала мне, что ты поклялся ей не только никогда не злоумышлять против короля, но и защищать его.
— Друг мой, безумен тот, кто дает такие клятвы в дни революции, но еще безумнее тот, кто им верит. Если я и говорил жене нечто подобное, это наверняка было еще до бегства в Варенн, а с тех пор прошло уже так много времени, что я с трудом припоминаю тогдашние обещания. Не пройдет и двух-трех месяцев, как они вовсе изгладятся из моей памяти. Да и вообще, так ли чиста кровь, которая прольется в стенах тюрем? Это кровь дурных французов, дурных граждан, изменников и отцеубийц! И раз уж у нас есть люди, готовые, как говорится, исполнить грязную работу, посмотрим на их деяния сквозь пальцы, вздохнем и не будем им мешать. Поверь мне, если весь Париж скомпрометирует себя в глазах мира, это окажется нам только на руку: памятуя о том, что в случае прихода врага им нечего ждать пощады, парижане с особым рвением примутся защищать свой город от захватчиков.
Жак Мере взглянул на Дантона и различил в его невозмутимых чертах непоколебимую решимость; было ясно, что сам Дантон, как он только что сказал, убивать не будет, но не станет и мешать другим исполнять эту кровавую работу.
— Ты прав, Дантон, — согласился Жак Мере, — сам я еще не настолько преисполнился революционного стоицизма, чтобы вслед за тобой судить о том, чья кровь чиста, а чья нечиста; я врач, для меня кровь — это еще и драгоценный источник жизни, текучая субстанция, состоящая из фибрина, альбумина и серозной жидкости, и свое призвание я до сих пор видел в том, чтобы заставлять кровь бежать по венам, а не вытекать из них; пошли же меня поскорее туда, где я смогу творить добро, не причиняя зла.
— Потому-то я и пришел к тебе. Послушай, в двух словах положение дел таково: девятнадцатого августа девяносто второго года пруссаки и эмигранты ступили на французскую землю. В тот день шел проливной дождь — страшное предзнаменование для наших врагов.
— Ты веришь в предзнаменования?
— Разве мы не стремимся уподобиться римлянам? Римляне верили в предзнаменования, последуем же их примеру. Двадцатого августа враги подошли к Лонгви, иначе говоря, преодолели сорок льё, отделяющие Кобленц от Лонгви, в двадцать дней. После восьмого пушечного залпа Лонгви капитулировал и король Фридрих Вильгельм вошел в город. Вместо того чтобы тотчас двинуться на Верден, пруссаки провели неделю в Лонгви; они и до сих пор там. Франция в это время держала оборону. Меж тем оборонительная тактика ей не пристала. Франция не щит, но меч; ее призвание — война наступательная.