«Конечно, — писал Л.А. Тихомиров, — история наполнена множеством восстаний и переворотов, более или менее внезапных, но это были, так сказать, военные столкновения враждующих партий, где восставшие захватывали для себя место низвергнутых, без дальнейшего превращения революции в систему реформы. Идея революции, быстрого переворота всего мира, имела место лишь в христианском учении о конце мира… процесс порождения революционной идеи из христианства… начал совершаться с отбросом религиозного мировоззрения при сохранении христианской психики»
{291}.Люди в таком болезненном состоянии духа — состоянии одержимости социальным разрушением — были готовы принять революцию как нечто прекрасное, чудесное, приносящее избавление от всех земных тягот и горестей. К революции не относились как к радикальной социальной реформе, в ней хотели видеть всеобъемлющую реформацию всех сторон земной жизни, или, иначе говоря, установления на земле материалистического подобия Царствия Небесного, райского благополучия.
Когда же революция материализовалась в теле — в образе большевиков — со своей партией, цареубийством, карательной Чека, диктатурой пролетариата, продармиями, расстрелами, заложниками, красным террором, экспроприациями, гражданской войной, брестским мирным предательством, святотатством, гонениями, массовым хамством, классовой враждой и т.д., — нация невольно в ужасе осенила себя крестным знамением, — и все «светлые одежды», видевшиеся или воображавшиеся на образе революции, испарились как бесовский мираж, как наваждение.
В сложившейся исторической реальности осталась неизбежная дилемма выбора — либо покориться перед материальной силой революции (покориться партии), либо вернуться в церковь — последнее прибежище, оставшееся от старого христианского мира империи. Выбор стоял между новой верой в большевистскую партию Ленина или старой верой в Церковь Христову. Революция упростила этот выбор, сократив его до двух реальных сил в обществе — партии и церкви.
Безликая масса, рожденная революцией, пошла громить внешние проявления церкви — церковные здания, имущество и т.д., остальные же не покорившиеся «большевистскому зверю» восприняли церковь глубоко в свои сердца, семьи, квартиры, немногие оставшиеся открытыми храмы, где она пережила многочисленные волны гонений и мученичества от воинствующего атеизма.
Размах атеистического и богоборческого святотатства в России не имел подобных аналогов в цивилизованной Европе, несмотря на то что и там были многочисленные революции. Вопросом об особом феномене радикального безбожия в России после революции задавался и Н.В. Болдырев. «Но чем же объяснить, — вопрошал он, — что именно Россия оказалась носительницей самой гнусной из всех революций? Высота взлета волны равна глубине ее падения. И чем чище и выше была святыня России, тем больше привлекала она к себе нечистую и низкую силу… ведь для того, чтобы святотатство достигло таких, как у нас, размеров, нужно, чтобы святыня, на которую посягают, была не меньшей, чем у нас, святости. Для того чтобы надругаться над мощами и чудотворными иконами, надо прежде всего иметь и то, и другое. Благопристойные немцы и англичане гарантированы от гнусного святотатства за полным неимением предметов святотатства. В Риме они есть, но там их нельзя так профанировать, как у нас, потому что римская церковь сама их несколько профанирует, постоянно погружаясь в дрязги мира и овладевая ими не посредством строжайшей аскезы, а путем обмирщения себя и постоянного компромисса с миром»
{292}.Политические убеждения Николая Васильевича были ярко выраженным исповеданием империализма. Он видел восходящее солнце вечной православной империи сквозь временный туман большевистской России. «Империализм есть великий и ответственный долг подлинной и великой культуры», — утверждал Николай Васильевич. Идеалом православной России для него была универсальная и империалистическая держава.
Первая мировая и революция, защита Отечества от внешних врагов и разрушение его внутренней смутой духовно отрезвило многих русских интеллигентов предвоенного поколения (представителями этого поколения, наряду с братьями Болдыревыми, могут быть названы и Иван Ильин, и Иван Солоневич, и Николай Захаров, и Антон Керсновский, Михаил Зызыкин и некоторые другие), обратив их внимание на основы русского государства, на имперскую сущность России. Это «привенчивание» лучшей части нашей в целом блудной интеллигенции к Родине и нации, это «открытие» ими для себя имперской красоты в русской государственности произошло для многих в самом начале смуты. И так как революция на самом деле является разложением «старого», а не созданием «нового» (это постулировал и сам Николай Болдырев), то провозвестниками имперского возрождения явились те немногие свидетели смуты, которые в борьбе так называемого «нового» и так называемого «старого» — выбрали всегда присутствующее — «вечное» — великодержавие Отечества.