Читаем Талант есть чудо неслучайное полностью

ее дарования,— но ее личные нервы уже становились нервами времени, и в самых

вроде бы интимных стихах за снегом, сумраком, огнями стало проступать грозное лицо

эпохи.

О чем бы Ахмадулина теперь ни писала — о товарище-поэте:

И что-то в нем, хвали или корн, есть от пророка, есть от скомороха, и мир ему —

горяч, как сковородка, сжигающая руки до крови,—

или о мальчике, который, вертя педали велосипеда:

...вдруг поглядит на белый свет с какой-то ясною печалью...,—

или о подруге художника:

О, девочка цирка, хранящая дом.

Все ж выдаст болезненно-звездная бледность —

во что ей обходится маленький вздох

над бездной внизу, означающей бедность.

Какие клинки покидают ножны.

какая неисповедимая доблесть

улыбкой ответствует гневу нужды,

каменья ее обращая в съедобность? —

во всем этом видна ее боль не только за себя, но и за других.

И неправильно было бы упрекать Ахмадулину за пассивность ее лирической поэзии

— Ахмадулина тоже борется за нравственную чистоту, за воспитание человека

будущего, она просто не декларирует это. Борьба Ахмадулиной даже и не похожа на

борьбу — это борьба не громыхающая, а почти неслышная... Но ведь и тонкая

серебряная флейта может придавать нам силы в трудных жизненных сражениях так же,

как и боевая труба. Не надо насильно всовывать в руки людей не соответствующие им

музыкальные инструменты. Как безумствующий, захлебывающийся саксофон

естествен

240

в руках Вознесенского, так и флейта естественна в руках Ахмадулиной. И через

флейту Ахмадулиной, созданную, казалось бы, лишь для камерной музыки, трагически

зазвучала симфоническая тема ответственности. Пронзительно раскрывалось это в

стихотворении «Тоска по Лермонтову». Как и для многих русских поэтов, Грузия

означает нечто вечно прекрасное, дарующее целительный простор и нелицемерное

гостеприимство в самые разные времена. Но на этой так щедро одаренной богом земле

Ахмадулина, задыхающаяся от счастья пространства, все же говорит о себе:

Стой на горе! Но чем к тебе добрей чужой земли таинственная новость, тем

яростней соблазн земли твоей, нужней ее сладчайшая суровость.

«Нужней» — слово-то какое прозаическое по сравнению с атрибутами поэтической

грации прежних стихов Ахмадулиной. И вдруг — «нужней»! Даже странно! Но это —

подступы к зрелости души. Лишь чувства пережитых и сопережитых страданий дают

понимание необходимости мира для тебя и твоей необходимости для мира. И это

понимание уводит от даровой ласки, от даровой красоты как от чего-то

незаслуженного, ибо это еще не для всех. Если даже тебе хорошо, но плохо кому-то

дышащему этим же воздухом, то больно и тебе. Это удивительное по силе ощущение

ранящего воздуха с наибольшим трепетом и силой выражено Ахмадулиной в двух ее

замечательных стихах — «Озноб» и «Сказка о дожде».

Как будто ничего не происходит в первом стихотворении. Нет даже объяснения

причины озноба, но сама дрожь, хлещущая, вбивающая острые гвоздочки в кожу,

кричит о том, как знобит душу человека в заслякочен-ном мещанском мирке. Ты даже

можешь не двигаться — все равно не избежишь этой дрожи, если ты поэт.

Врач объяснил:

— Ваша болезнь проста.

Она была б и вовсе безобидна,

но ваших колебаний частота

препятствует осмотру — вас не видно.

Действительно, постоянно неровно вибрирующая поэзия Ахмадулиной

препятствует осмотру. Но творческая

У Евг. Евтушенко

241

вибрация не есть нечто бесплотное. Переходя в состояние вибрации, поэт как бы

растворяется, но затем снова материализуется уже в ином, грозном качестве:

При мне всегда стоял сквозняк дверей! При мне всегда свеча, вдруг вспыхнув,

гасла!

... Я — все собою портила! Я — рай растлила б грозным неуютом ада.

От естественной тяги души к завершенной округлости покоя Ахмадулина рвется к

той сладчайшей суровости, где уюта нет, покоя нет, и недаром ее предусмотрительный

сосед холоден с нею при встрече, даже когда вроде бы прошел озноб.

Больше всего на свете Ахмадулина ненавидит ме-| щанство, какие бы обличья оно

ни принимало. У Ахмадулиной появляется уже не просто наивная дерзость, а

изощренное буйство, вооруженное ядом беспощадной иронии.

Как она презирает тех, кто в гостиных полусвета сыто осведомляется:

— Одаренных богом

кто одаряет и каким путем?

Ей глубоко отвратительны окололитературные обыватели, ожидающие от поэта

оригинальничания и кокетства страданием:

Он то в пустой пельменной горевал, то пил коньяк в гостиных полусвета и понимал:

что это — гонорар за представленье: странности поэта.

Ему за то и подают обед, который он с охотою съедает, что гостья, умница,

искусствовед, имеет право молвить: — Он страдает!

И в этом разоблачении мещанского зрительного отношения к поэту как

полукинозвезде-полугладиатору, Ахмадулина необыкновенно близка к такому, казалось

бы, далекому от нее Маяковскому, особенно к его ранним вещам и к поэме «Про это».

Страх каким-либо образом примкнуть к пошлости

126

доводит Ахмадулину до бумагобоязни, до желания раствориться в мире, а не

желания его воплотить:

О господи! Твой худший ученик, я никогда не оскверню бумаги...

...чураются руки пера и тетради...

Иду и хоронюсь от света, чтоб тенью снег не утруждать.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже