Да, я забыла рассказать, чем лисиц кормили. Окровавленный фартук отца напомнил мне. Мы кормили их кониной. В то время большинство фермеров все еще держали лошадей, а когда лошади становились слишком старыми, чтобы работать, или ломали ноги, или падали и не могли встать – иногда такое случается, – владельцы звали моего отца, и они с Генри приезжали в грузовике на ферму. Обычно они забивали и разделывали лошадь прямо там, заплатив фермеру от пяти до двенадцати долларов. Если же мяса у них было слишком много, то они привозили лошадь живьем и держали ее в конюшне несколько дней или недель, пока не возникала необходимость в мясе. После войны фермеры стали покупать тракторы и постепенно избавлялись от лошадей, так что порой нам доставались хорошие здоровые лошади, которые просто стали не нужны своим хозяевам. Если это случалось зимой, мы могли держать лошадь в конюшне до весны, потому что у нас было вдоволь сена, а на улице лежал глубокий снег, и снегоочиститель не всегда добирался до нашей дороги, так что в город удобнее было ездить на санях.
В зиму моего одиннадцатилетия в нашей конюшне жили две лошади. Мы не знали их прежних имен, поэтому звали их Мак и Флора. Мак был дряхлой рабочей конягой вороной масти, закопченной и безразличной. А гнедая Флора раньше возила повозки. Мы запрягали их по очереди в одни и те же сани. Мак еле плелся, и управлять им было легко. Флора же то и дело отчаянно нервничала, она шарахалась от автомобилей и даже от лошадей, но нам нравилась ее скорость, ее величественный аллюр, ее такой галантный и самозабвенный вид. По субботам мы шли в конюшню, и, едва открывали дверь в ее уютную, пахнущую лошадями темноту, Флора вытягивала шею, пучила глаза и у нее немедленно начинался нервный припадок. Заходить к Флоре в стойло было небезопасно, она могла лягнуть.
Той зимой я наслушалась еще много всего на тему памятного разговора матери с отцом у сарая. Я больше не чувствовала себя в безопасности. Похоже, что в сознании окружающих меня людей неизменной красной нитью проходила одна и та же мысль. Раньше слово «девочка» казалось мне таким же невинным и необременительным, как и слово «дитя», теперь же оказалось, что это не так. Я-то полагала, что уже и так была девочкой, а оказывается, девочкой мне еще только предстояло стать. Это определение всегда произносилось с нажимом, несло на себе печать упрека и разочарования. И еще это была насмешка надо мной. Как-то мы в очередной раз возились с Лэрдом, и впервые мне пришлось применить всю свою силу. Тем не менее он схватил меня за руку и ущипнул так, что мне стало по-настоящему больно. Генри, глядя на нас, засмеялся и сказал:
– О, я смотрю, Лэрд скоро покажет тебе?
Да, Лэрд рос прямо на глазах. Ну, так и я тоже росла.
От бабушки, приехавшей к нам погостить на несколько недель, я услышала кое-что другое: «Девочки не хлопают дверью». «Девочки держат коленки вместе, когда сидят». И хуже всего, когда в ответ на мои вопросы я слышала: «Девочек это не касается». Я продолжала изо всех сил громыхать дверью и сидеть враскоряку при любой возможности, считая, что таким образом сохраняю свою свободу.
С приходом весны лошадей стали выпускать во двор. Мак стоял у сарая и пытался почесать об угол шею и ляжки, а Флора трусила туда-сюда и становилась на дыбы у ограды, цокая копытами по перекладинам. Сугробы стремительно исчезали, обнажая утоптанные серо-коричневые проталины, знакомые ямки и холмики, такие обыкновенные и пустые после фантастических зимних пейзажей. Всюду витало чувство величайшей раскованности, свободы. Мы ходили на улицу в одних галошах поверх обычной обуви, ногам было легко до одури. В одну из суббот, придя в конюшню, мы увидели, что все двери распахнуты настежь, а внутри необычайно солнечно и свежо. Генри уже был там и просто слонялся без дела, разглядывая свою коллекцию настенных календарей, развешенных позади стойла, в том уголке конюшни, куда мать, наверное, никогда не заглядывала.
– Идите попрощайтесь со своим старым другом Маком, – сказал Генри. – На-ка, угости его овсом.
Он насыпал немного овса в сложенные лодочкой ладони Лэрда, и тот пошел кормить Мака. Зубы у коня были совсем плохи. Он жевал очень медленно, терпеливо мусолил овес во рту, пытаясь перемолоть зерна своими пеньками.
– Бедолага Мак, – печально произнес Генри. – Если у лошади нет зубов, то и самой лошади больше нет. Такова жизнь.
– Вы его сегодня застрелите? – спросила я.
Мак и Флора так долго пробыли у нас в конюшне, я почти забыла, что их когда-нибудь должны убить.
Генри не ответил. Вместо этого он запел дребезжащим, притворно-скорбным тенорком: «Больше нету работы для бедного дядюшки Неда, он ушел туда, где доброму негру и место». Широкий черный язык Мака усердно трудился над Лэрдовой ладошкой. Недослушав песню, я вышла и села на деревянный помост.