Покачивал на руках, напрягая мышцы. Она положила узкую голову на плечо и затихла, прижимаясь к груди. Захлестнул живот тугой кончик хвоста… И вдруг разошелся пальцами, пробегая по коже. Стукнуло ее сердце, за мягкой, прижатой к нему грудью. Витька отвел глаза от зеркала, в котором и не разобрать ничего, кроме туманных переливов и шевеления, и посмотрел, чуть склонив лицо — в ее. Забелели в темноте зубы, потекли по плечам темные волосы.
— Голая, — сказал шепотом, — озябнешь.
Ноа покачала головой и переступила босыми ногами, натыкаясь на его холодные ступни.
— А мы сядем на постель, да?
— Конечно. Как хочешь. Хочеш-шь… — передразнил, и вдвоем, идя к книге, тихо засмеялись.
По коридорчику от кухни вышла Марфа. Проходя мимо тусклого света под кромкой двери, прислушалась к тихим голосам из комнаты и не остановилась. Скользнула в ночной сад через маленькую нору, квадратом выпиленную в задней двери и прикрытую куском автомобильной резины. Голосов было два — человеческих и серьезных, и их серьезные человеческие дела Марфу не касались.
Стоя на мягкой глинистой тропке, подняв одну лапу и всматриваясь в ночь огромными глазами, знала — наступает крайнее время года, и каждый должен заниматься своим делом.
И она.
И Лисы в траве…
Услышав в ночи то, что нужно было ей слышать, бесшумно пошла через комья земли с крапками недавнего снега.
…И — птицы, спящие на ветках кустарника…
И — чудовища, что сторожат Покой, скрепляющий стены жизни…
И люди.
И нелюди…
Неяркая лампа на стене рисовала на обоях прозрачный цветок с зубчатым краем, а свет бросала на постель, на раскрытую книгу. Витька и Ноа сидели, прислонясь к стене и тесно прижимаясь другу к другу. Иногда Витька осторожно брал прядки волос Ноа, мешавшие смотреть, и заправлял ей за ухо. Ноа улыбалась. Листала страницы, проводила пальцем по строкам. Начала было отгибать крошечные, еле заметные уголки, но, подумав, стала, наоборот, искать на обрезе, где загнуты и просматривала эти страницы.
В комнате стояло печное тепло, как толстая, но редкая вата, а плечо Ноа отзывалось на витькино прикосновение пятнышком живого, человеческого тепла.
— Ты — теплая.
— Ты хотел о книге.
— Это тоже важно, я понял. Ноа, ты — теплая.
Она придержала пальцем страницы, поворачивая к нему близкое лицо. Свет очертил лоб и нос, оставив глаз в темноте.
— Я всегда теплая, когда превращаюсь. Вспомни.
— Н-нет. Ты была, да. Но будто тебя нагревали специально, понимаешь? Как эту комнату печкой. А сейчас так, будто внутри само греется. Живое.
— Правда? — она опустила лицо. Снова свесилась длинная прядка.
— Давай смотреть книгу, — напомнила.
— Ноа. Что-то происходит.
— Сейчас происходит — книга. Это важнее.
Но плечо ее прижалось плотнее.
Витька сидел, скрестив ноги, и при движениях ступня Ноа попадала под его ногу. И это было приятно — женские пальчики, чуть поджатые, как там, на большом черно-белом снимке, давно-давно. Недавно, всего-то в начале осени. Тогда он их видел, запомнил. Сейчас — ощущал. И это было важно.
А книга лежала раскрытая, и полоски букв, стоило отвлечься, поглаживая взглядом рассеянно, как кошачью шкурку под рукой — превращались просто в узор, длинную полосу орнамента из спиралей и завитков, затягивающих взгляд в бессмысленное рассматривание. И это тоже было важно.
За окном, стекла которого были так стары, что казалось мягкими, как вытертый ковер, стояла ночь с Марфой внутри. Прошивали темноту иглы случайных капель, у которых вместо острия — круглые головы воды. А птицы, сунувшие под крыло клювы, знали, они засыпают большим числом, а проснутся — меньшим. Но принимали вечный порядок, потому что кровь внутри знала о времени весенних гнезд. И это было очень, очень важно.
«А еще мы голые», подумал Витька словами, «живые». «И это важно».
— Потом, — ответила Ноа на его последнюю мысль. И добавила:
— Я засну сегодня с тобой.
Заснет. Рядом. И он будет маяться, чтоб ей было удобно, рука затечет, а он забоится дышать в ее сторону, замрет, почти в отчаянии, и заснет сам, облапит и слипнется, может, даже не выходя из нее. И это счастье. Что-то случилось такое, пока сидят они на постели, но в голове его нет пока связных мыслей, а кусочки картинок, монетки слов, внезапно возникшие звуки, стихающие сами по себе и трогающие радостным ожиданием… Будто до этого шел и шел и, вроде бы, правильно шел, но через ветер. И вдруг перед носом — лестница, и теперь можно по ней выше. И оттого счастье. Что ему дана теперь не только радость преодолений, от которой падаешь и умираешь во сне, чтоб потом снова, наклонясь, ветру навстречу. А можно выше, с каждой ступенью лестницы — выше. Ближе к солнцу, теплу, и — к радости.
— Да. Да! Не уйдешь. Правда?
— Не умею врать.
— Я — рад. Очень. Ты дева моя.
— Не важничай. Иди сюда, ближе.
Он взял ее руку, отвел от книги:
— Только одно, дай сказать одно. И больше не буду пока. Ноа, ты знаешь, что ты — изменилась?
Со светлого лица, широкого, сердечком сходящего к маленькому подбородку, серьезно глянули карие глаза:
— Нет, Витя. Я не изменилась.
— Да как же! Я вижу!