В другой жизни Анна страстно мечтала быть поэтом. В этой – получить кашу за то, что она поэт.
Вступить в Союз литераторов?! Признать себя поэтом официально? Но…
Они, эти поэты и писатели, здесь, в ДИСКе, все такие молодые! Все такие талантливые, такие невероятные! Рядом с ними она чувствует себя такой ненужной, такой старой… Что только каша, которую можно завернуть в кофту и отнести домой девочкам, заставляет Анну переступить через смущение. И показать свои давние стихи. А через две недели вместе со всеми получать кашу в Домлите на бывшей Бассейной, ныне улице Некрасова – ее приняли!
Ее приняли в поэты!
Ее, не написавшую за последние годы ни строчки, приняли в поэты. Получается, ради каши она всех обманула. Ее приняли за старые стихи. А новых нет.
По утрам, глядя, как бывшие елисеевские слуги выносят на помойку огромный жбан с разорванными черновиками, Анна стыдится саму себя. Все, что выносят теперь на помойку, конечно же, в разы лучше того, что когда-либо писала она. А теперь и такого писать не может.
Она так мечтала быть поэтом. А теперь…
У нее есть удостоверение. С печатью. Что она – поэт. И это удостоверение – фальшивка. Печать настоящая, подпись настоящая. А поэт – нет.
Поэт, который может не писать – не поэт!
Ночью, уложив девочек, она пробует писать. На найденных в ДИСКе клочках бумаги пробует выводить строчки.
Не получается. Строчки не живые. Ломкие.
Нет стихов.
В ней нет стихов.
Просто нет.
И взять негде…
Всё сначала
Комиссар Елизаров несколько раз приезжает в ДИСК, участвует в диспутах. Доказывает колеблющимся литераторам правоту дела революции. И, к удивлению Анны, выглядит не хуже самого Гумилёва, не говоря уже об его учениках.
Весь огонь и ярость. И энергия. Бешеная энергия.
Анна не верит в то, во что верит Кирилл. Но его звериная энергия затягивает. И она не может понять: как не верить в то, о чем говорит комиссар, и не поддаваться этой завораживающей силе?
Чуковский, с которым познакомилась на его переводческом семинаре, объясняет то, о чем она не задумывалась прежде.
– Я, Анна Львовна, однозначно пошел к ним, этим новым людям – матросам, красноармейцам, милиционерам, – которых так принято теперь ненавидеть. Но они – Россия. Они талантливы! Они жадные до жизни. Они пока необразованны, но у них всё впереди! Веками у них не было шанса учиться, думать, действовать. Но они – народ, который создал и Чехова, и Достоевского, и Блока! Посмотрите теперь – такую войну прошли, голод, революцию, а смеются, песни поют!
От интеллегентнейшего Корнея Ивановича, которого так ценил муж и ценит теперь Леонид Кириллович! От Корнея Ивановича, сказки которого она читала и читает девочкам перед сном, а его эссе взахлеб читает сама, так странно слышать такие слова. Может, она что-то в новой жизни не разглядела?
Комиссар Елизаров без трибуны – им нет места в этой зеркальной зале Елисеевых – говорит, отражаясь сразу во всех стенах и в потолках. Говорит на равных. И убедительнее многих.
Ярость в глазах. Вечно обветренные, с кровавыми трещинками губы, которые он по-мальчишески облизывает. В ее голове звук его голоса длится и длится. И заставляет мучительно гадать – всё, что привиделось ей в поезде, было на самом деле или это только тифозный бред? Не мог же он при детях? Или мог?
«У меня помешательство рассудка, – думает Анна. – Ладно, не сдал за убийство матроса, быть может, в ней ту Анну из прошлой жизни узнал. Ладно, спас на ростовском вокзале. Ладно, в вагон занес, поезд остановил, за доктором послал. Но совокупляться с тифозной – не сумасшедший же он! Это явно был бред, в который вплетались фрагменты реальности – хлеб с солью, немытые руки девочек, комиссар… Да и зачем ему тридцатидвухлетняя женщина, мать троих детей, когда новые революционерки на ее глазах ему на шею вешаются!
Анна видит, как выступления Кирилла действуют и на революционерок. И на поэтесс. Революционерки теряют революционную стойкость. Поэтессы готовы писать сонеты и баллады. Да и некоторые «из бывших», приходящие на поэтические вечера в ДИСК, немедленно попадают под эту невидимую силу.
Бывшая княгиня Любинская тут как тут. Уже в ДИСКе. Как, когда она из Крыма выбралась, непонятно, но уже в зеркальной гостиной. Смотрит во все глаза, призывно их то расширяя, то прищуривая. Как в материнской гостиной в ноябре семнадцатого, когда волооко не сводила глаз с Николень… с Николая Константиниди, никакой он ей больше не Николенька. Как в восемнадцатом с генералом немецкого оккупационного командования. И позже, зимой, с художниками на выставке в Ялте. Как весной девятнадцатого около алупкинского Совета с комиссарами, когда Анна ждала с работы Савву…
«Исключительно ради спасения семейной коллекции…хочу вам сказать, Анна Львовна, он зверь… Как ненасытно терзает!.. Хочется, чтобы он терзал и терзал! Забываешь, что совокупляешься с коммунистом!… À la guerre comme à la guerre. На войне как на войне…»
Теперь бывшая княгиня Любинская здесь, в гуще революционного творчества. Пожирает глазами комиссаров и поэтов. На войне как на войне.