У входа в арку торчала дворничиха – приземистая, основательная, похожая на афишную тумбу прежних театральных времен; она опиралась на дворницкую лопату с широкой алюминиевой ладошкой и наблюдала, как забранная металлической решеткой канализационная дыра глотает грязный уличный ручеек. Я спросил, как пройти на подсказанную Мареком улицу. Оказалось, это недалеко.
Я поймал себя на мысли, что не успел спросить, какие ветры выдули его с Маршалковской и закинули в этот город, пахнущий железом и морем. Я просто посмотрел наверх, туда, где на улицу пялился иллюминатор. Дай ему Бог здоровья, Мареку, пусть сидит в кубрике на лавке, привинченной к полу на случай качки, и глядит, как в иллюминаторе покачиваются горизонты - это его святое право.
Я помахал иллюминатору:
– Довидзенья!
Дворничиха не отреагировала – ее больше занимала прожорливость канализационного люка, сосущего воду с мостовой.
Никого из тех троих я не застал.
В Машиной квартире я нашел одну церковного вида старушку, она качала головой и бормотала себе под нос; из этого долгого, вытянутого в бесконечную шерстяную нить бормотания можно было напрясть совсем короткую информацию: Маша уехала совсем... Куда? Куда-то в Магадан и дальше, срам-то какой, от срама и убежала, там ее никто не знает, в Магадане. Женя находился в ЛТП на излечении: за время после списания он успел догнать белую горячку и прочно уцепился за ее тяжелое крыло; Толя в санатории: последнее время он пролеживал больничную койку десять месяцев в году, к весне полегчало, уехал в санаторий, куда-то в Крым, что ли.
О Толе мне рассказывал его сосед по лестничной площадке; мы курили в подъезде, сосед в двух словах сказал о себе: плавал, потом еще плавал, и снова плавал, а теперь баста! На пенсии... Плавал ли он в тех широтах? Конечно, это сомнительное удовольствие, и вспомнить неохота. Как могли выглядеть те полтора месяца, что команда "Горбунова" проторчала в порту без жратвы, воды, денег, без лекарств? Он догадывается, но точно передать это ощущение не может – если охота нечто такое прочувствовать на собственной шкуре, представь, что гостишь в преисподней.
Мой поезд уходил в полночь, надо было убить пару часов, я заглянул к Мареку.
Он не удивился моему появлению, поставил чайник на плитку.
– Пан не понимает, почему я здесь оказался?
Я пожал плечами: это, наверное, интересно, но лезть в чужую жизнь я не хочу,
– Да уж, эта жизнь... – грустно улыбнулся Марек.
Это был грустный рассказ про человека с изуродованной ногой: человек родился в Гдыне, у серого прохладного моря, перед войной жил в Вильнюсе ("В Вильно", – сказал Марек), потом в Сибири, и, наконец, прочно осел здесь. Он родился в семье моряка и с детства мечтал плавать, но на суда его, естественно, не брали из-за сильной хромоты, и тогда он стал читать, много – и все про море.
– Иногда мне кажется, что та детская мечта... – тихо произнес Марек, – что она исполнилась, – он пристально следил за моей реакцией. – Вы полагаете, это не вполне нормально?
– Напротив, – сказал я. – Вы совершенно правы. Я вас понимаю.
– Пан узнал все, что нужно для газеты?
В принципе, да.
Мне не хватает пока крохотной смысловой точки. Той самой с которой стартует коллизия и у которой финиширует. Того сгустка чисто настроенческой плазмы, которая потом растечется по тексту и согреет металлический каркас сюжета. Это вовсе не обязательно должна быть какая-то законченная мысль. Возможно, такой смысловой точкой окажется – звук. Или запах. Или движение теней. Никто не знает толком, что это такое.
Марек разогревал чай на электрической плитке, долго, со знанием дела, заваривал, соблюдая ритуальные тонкости; я тем временем бродил вдоль книжных полок, разглядывал пейзажи.
Один выбивался из маринистического ряда; на картине была суша, какое-то поле – неряшливо, на первый взгляд, вытканное случайными мазками.
Где-то я это поле уже видел. Спиной я почувствовал: Марек в полунаклоне у плиты, он оторвался от чайных церемоний, смотрит мне в затылок и прищуривается.
– Это он.
Я резко обернулся; все так – и полунаклон и прищур, и тонкая струйка черного кипятка у чайного носика.
– Кто – он?
– Он. Москвич.
Мы пили чай мелкими глотками, и я про себя дорисовывал портрет персонажа. Он из той реликтовой породы людей, говорил Марек, какие есть странствующие романтики; каким-то ветром его занесло сюда, к нам... Нет, он не профессиональный матрос. Кажется, он учился в Москве, в училище, ну, в том, где учат рисовать, ведь у вас в Москве есть такое училище? Нет, он его не закончил, ушел с третьего курса, то ли сам ушел, то ли его выгнали – что-то он рассказывал Мареку, но Марек не помнит. Путешествовал... Когда он возник здесь, в городе, у него был с собой маленький рюкзак и плоский деревянный ящик на ремне через плечо. Мольберт? Да, кажется, мольберт. Но никто не видел, чтобы он писал на улице, как все художники. Зато его часто видели в городском музее. Он ходил по залам и вглядывался в холсты. Бывал ли он у Марека? Да, бывал, этот холст – где поле – его. Подарок.