Работать старику было уже не под силу, но и без работы сидеть не мог. Однажды он пришел на перевоз, выгнал с парома костылем паромщика Илюшку Юргина. Тот завопил, кинулся с жалобой к Захару. Пришлось председателю идти на место происшествия и разбираться.
— Да об его лоб еще поросят можно бить, а он, ишь ты, паром отвязывать да привязывать приловчился, — заявил Анисим.
С тех пор старик Шатров каждое лето работает паромщиком. А зимой ходит со своим костылем по деревне, объявляясь иногда в самых неожиданных местах.
Сейчас рядом с Анисимом у пригона стоял еще кто-то. Подойдя поближе, Большаков узнал редактора районной газеты Петра Ивановича Смирнова, приехавшего в колхоз, видимо, еще ночью.
— Плохо, Захар Захарович? — спросил Смирнов, ответив на хмурое приветствие председателя.
— Плохо, Петр Иванович. Вчера Зорька пала.
— Я знаю… Вчера бюро райкома партии было по зимовке скота. Представитель из области был, обещал помочь кормами.
— Нищему сколь ни подавай, он богаче не станет…
Это сказал Антип Никулин, появившийся незаметно у пригона.
Шатров осмотрел Никулина с ног до головы, нагнулся, вдруг отвернул полу его облезшей шубенки, пощупал знаменитые Антиповы холщовые штаны и проговорил:
— Верно, не станет.
— Чего, что ты? — чуть попятился Антип.
Дед Анисим, двигая седыми бровями, насмешливо разъяснил Никулину:
— Потому что не родом нищие ведутся, а кому Бог даст.
Антип все-таки не понял, что к чему, и плюнул в снег себе под ноги.
— Ишь чо! Умники! А коров когда разводили, где ум находился? То-то и оно-то! Голова была дома, а ум в гостях. А то подумали бы: чем кормить такую прорву? Люди из поросли дуги гнут, а вы бревно схватили… Начитались твоих газет! — повернулся он к Смирнову. — Давай больше, хватай ширше! И до того надавали, что пупы затрещали, скоро кровь брызнет.
— У тебя слюна вонючая брызгает, — проговорил Захар, — не мешайся тут.
— Ты, Захарушка, не указывай мне. Я не к тебе, к редактору вот подошел. Как там моя Зинка-колехтор? Чего денег родителю не шлет? Али совесть с парнями пробегала? А то, может, снова ребятенка в подоле принесла?
Старик Никулин ждал ответа, чуть приоткрыв заросший волосами рот, шумно вдыхал и выдыхал воздух.
— Ты же с Зины по суду получаешь, — сказал Смирнов и поднял воротник пальто.
Тяжело вздымалось над горизонтом невероятно распухшее солнце, с трудом пробивая серую муть. Мороз на солнцевосходе рассвирипел окончательно.
— Хе, суд! — зло закричал Антип. — Защитник антиресов! Знаем мы! Дочерям-то было с чего дать: у одной сундуки от добра ломятся, другая — видел я, когда в больницу ездил синим светом лечиться, — на каблуках ходит, как антилегентиха. Со зверячей шкурой на плечах. Да оно понятно: больше зверей — больше охотников. Обсчитали отца мокрохвостки. А я старый партизан. Хоть бы четвертак прислала когда… окромя взыскания по исполнительной бумаге.
Когда-то Никулины жили вместе. Но через год после смерти матери, умершей от болезни сердца, обе дочери, Клавдия и Зина, ушли от отца.
Старшую дочь, Клавдию, Антип извел тем, что каждый день заставлял выходить замуж.
— Чего сидишь, чего сидишь, спрашиваю? Какого такого, культурно выразиться, прынца ждешь? Все мужик бы лишний в доме был. Эвон, половицы и те некому перестелить.
— И как язык у тебя не отсохнет! — отвечала Клашка. — От живого-то мужа…
— Хо! — вытягивал губы Антип. — А похоронная-то? Не зазря на бумагу тратились.
— А я не верю. Чует мое сердце — живой Федя.
Нисколько не смущаясь, Антип продолжал:
— Хе! Ну и что? Ну и живой если, так что? Только и свету в окошке что Зеленый Дол? Мир широк да волен. Живет где-нибудь да в ус не дует. Нашел себе новую Клаху-птаху…
— Замолчи! — чуть не кидалась на него с кулаками Клашка.
Антип, словно радуясь тому, что нашел у дочери самое больное место, безжалостно продолжал:
— А что? Может, и впрямь живой. Ты не веришь, и я не верю. Поселился где-нибудь в городе да эти… шляпы, что ли, носит. Антилегент! Под ручку с разными там ходит. А ты ему — тьфу. Как жеребцу корова. Эвон расперло тебя, как тесто в квашне. А ишшо маленько — через край все вывалится. Выходи, говорю, дуреха, пока не поздно…
Зине, девчонке застенчивой и стыдливой, точно ее всегда освещало, как утес, восходившее солнышко, Антип то и дело говорил:
— Растешь? Ишь ты! Десятилетку, значит, закончила? Умная теперь. А вот сломит кто-нибудь, да и вся недолга. Измочалит да выбросит. А может, кто сломил уж, а? В лесу только цвет сам осыпается. А тут эвон люди кругом! Где до полночи-то бегала?
Зина вспыхивала, бралась вся огнем.
— Как не стыдно!
— Кого стыдишь, кого стыдишь, овца курдючная?! Не вижу, что ли, как Митька Курганов вокруг тебя ногами сучит? От отца не скроешь…
Антипу ничего не стоило и при народе говорить о дочерях:
— Эвон мои кобылы, все эту… гигену блюдут — перед сном рыло да ноги моют. Страм!
— Гигиену, может?
— Гиену ли, гигену — один черт. Ну, рыло — ладно, а ноги-то на что мыть?