— Я ведь немножко сродни типу хорошо описанного в нашей литературе лишнего человека, — сказал он. — Мне пристало произносить речи, был бы повод.
— А повод всегда найдется, — снова приободрился, подобрел Орест Митрофанович.
— Но только и слышишь, что об убийствах, а разве это достойный повод для такого человека, как я? Расчеты прожектеров от юриспруденции на исправление осужденных в лагерях, запавшие в память намеки некоторых литераторов на возрождение мыслительных способностей перед казнью, мечты о чудесном преображении масс в виду светлого будущего — все это чепуха. Человек рождается либо с аппаратом, создающим мысли, либо без него. Борьба идет не столько между добром и злом, сколько между умными и глупыми. Вот только аппарат со временем портится, а глупости хоть бы что. Мы на грани вырождения.
Слушатели, потупившись, принялись обдумывать услышанное.
О начальнике колонии майоре Сидорове некоторые отзывались как о рохле, утверждали, что из бравого некогда офицера он давно уж превратился в некий студень. Как бы то ни было, перед штатскими этот человек умел показать себя с лучшей стороны, тотчас внушить им мысль: вот образцовый вояка! Моложавый и подтянутый, убедительный, если принять во внимание его великолепную офицерскую выправку, встретил майор столичных правозащитников на редкость любезно. Едва они вошли в его кабинет, он стремительно выбежал из-за стола и с необычайным воодушевлением потряс руку Филиппову, а затем и журналисту, которого воспринял как старого доброго знакомого — виделись на освящении молельни. Облик его говорил, казалось: вот, я старый служака, дослужился, правда, всего лишь до майора, сижу тут в чистеньком кабинете, мебель прекрасная, выдержанная в строгом стиле, а в окне, обратите внимание, сосредоточен, как в фокусе, отличный обзор пребывающей в моем ведении колонии, бунтует нынче народец, что есть то есть, но мы ничего, не жалуемся, погодка, между прочим, чудесная, весна, весна, в общем, живем помаленьку… Пожав мясистую руку Ореста Митрофановича, майор вдруг в какой-то задумчивости немного отстранился и, словно что-то беспокойно припоминая, устремил на толстяка умный, вопросительный взгляд.
— А вас я где-то видел…
— Я местный, — пояснил тот.
— Вот оно что! А я-то… Все думаю да гадаю, дай, думаю, угадаю, какой это такой человек и откуда он мне известен, а оно вон что, оказывается…
— Да вы мне пропуск на территорию лагеря недавно подписывали.
— А вот это врете.
— Как вру?
— В тревожное, как нынче, время на территории лагеря штатским быть не положено.
— Я с майором Небывальщиковым…
— Отлично, отлично… — Майор Сидоров потирал руки, совершенно не обременяя себя мыслями о Причудове и не слушая его, озабоченный лишь тайным желанием избавиться поскорее от гостей, этих настырных субъектов, которым Бог весть кто и зачем дал право вторгаться в его владения. — Ну что, друзья мои, пообедаем?
— Нет, — возразил Филиппов строго, — прежде всего дело.
Он старался подчеркнуть, что с начальником взбунтовавшегося лагеря должно говорить настороженно и пасмурно, гримаской какой-нибудь убедить в этом, однако подходящая никак не складывалась; сворачивать же кукиши в кармане было бы чересчур. Филиппов нахмурился.
— Дело? — воскликнул майор Сидоров удивленно. — Какое же у вас дело?
— Мы приехали для того, чтобы разобраться в причинах восстания…
— Ну, интеллигенция, как я погляжу, филологи, можно сказать, а Пушкина не читали, — перебил майор.
— Вот опять! — выдвинулся Орест Митрофанович. — Пушкина не читали! Да как это может быть? Вы шутки шутите…
— Не назвал бы Пушкин тут у нас происходящее восстанием, назвал бы бунтом, и даже бессмысленным, хотя еще не сующимся пока за рамки в известном смысле допустимого, не беспощадным.
Филиппов гнул свое:
— Мы приехали со своим особым взглядом на происходящее в лагере, и вам лучше не препятствовать нам, а мы, мы попытаемся сделать все от нас зависящее, ибо хотим предотвратить худшее.
— Худшее? — вскрикнул майор.
— Вы и сами отлично понимаете, что рамки рамками и допустимое допустимым, а возможен настоящий катаклизм. Бунт — это очень серьезно.
Майор вернулся на свое место за столом и задумчиво произнес:
— Серьезно, да… Но, во-первых, я не Пушкин и позволяю себе наметившееся волнение никаким особо говорящим словом не называть и в первую очередь никак не бунтом. Вы как полагаете? — Офицер устремил взгляд ясных и насмешливых глаз на Ореста Митрофановича, развалившегося на стуле.
Того повергло в дивование внезапно обнаружившееся у служивого непростое внимание к его персоне, и он невольно подтянулся, принял позу примерного ученика.
— Я? Думаю… Впрочем, если это серьезно… Вы ведь, может быть, всего лишь подчеркиваете превосходство воинской дисциплины над разболтанностью штатских и армии в целом над гражданским населением страны… Но если серьезно… как вы и сами признаете… значит, это бунт…