Дорога идет каменной тундрой, но колеса тарантаса утопают в грязной дороге: между камней болото, мелкий кустарник и кривая поросль низкой карельской березы.
Вдруг на дороге перед нами показались белые куропатки. Взлетают, садятся опять.
На облучке тарантаса сидит наш урядник, Василий Иванович. Рядом с повозкой бежит его собака Шутик, лайка, хвост крючком. Шутик лает на куропаток, сгоняя их с дороги.
— Эх, ружья, жалко, нет, — говорю я. — Из револьвера, я думаю, не попасть…
Но Серов берет мой револьвер, прицеливается — и мимо.
— А жаль, — говорит он. — Все рыба да рыба. Хорошо бы и куропатку съесть.
— Что я скажу, господа, — оборачивается к нам урядник. — Вот у кого хороши ружья, так у политиков… Ну и ружья… Еще бы, ссыльные двадцать шесть рублей в месяц жалованья получают, а я — двадцать! Я, разумеется, урядник, три класса прошел, а они — политические… Из господ больше… А как они за бабами шьют… Вот это, я вам скажу, — крендель!.. У них свои бабы есть, тоже политические… Один козырной парень у них был. Гаудеамус звали. Говорить зачнет, так их бабы от него так и горят. Просто горят. А он прямой дурак…
— Почему же дурак? — спросил Серов.
— Да как же… Женщины, говорит, должны быть всеобщие. Это что же такое?.. Какой крендель?.. Гаудеамус мне говорил, что четырнадцать разов женат был. За это и попал. Каков переплет!.. А то еще, другому, срок вышел. Отбыл, значит, и уехал. Глядь — вернулся. Нет, говорит, здесь лучше. Рыба тут хороша. А мне жаловался: «Когда, — говорит, — я вредный был, мне от казны жалованье шло. А сейчас — ни шиша. Вот что обидно, — говорит, — несправедливо…»
— Что же, уехал?
— Нет, живет еще, ничего… Письма кому, прошения пишет.
— А уголовные тут есть? — спрашивает Серов.
— Всякие есть. И фокусник есть… Вот ловок, право… Кладешь ему на ладонь двугривенный: прямо на виду пропадает, ей-ей. Нет двугривенного, просто удивление. Он и сослан сюда, потому фокусник, ей-ей…
Так мы подъехали к деревянному монастырю Святого Трифона.
В чистой горнице, где полы крашеные, высокий и красивый отец Ионафан, настоятель монастыря, угостил нас свежим, только что пойманным в речке лососем. После закуски мы с Серовым приготовили краски, чтобы писать неподалеку от монастыря.
— Вот что, — сказал нам отец Ионафан. — Вот ежели списывать тут будете, не пугайтесь, милостивцы… Медмеди тут ходят, осемь их. А у вас пистоли али пужала какие. Так вы, милостивцы, медмедей не попугайтесь: они тут свои, и человека никак не тронут. Уж вы не застрелите их случаем из пистоли, ежели испугаетесь…
Я и Серов посмотрели на отца Ионафана с полным изумлением:
— Как медведи?.. Почему свои?..
— Медмеди, известно, милостивцы, не наши, а лесные звери, вольные, — продолжал настоятель. — Ух, и здоровые, как горы!.. А только они заходят и сюда к нам, иногда — на двор монастырский… Эта скамейка большая, видите, там, под стеною… Сидим мы на скамейке, февраля двадцатого, все в сборе, братия то есть… Ждет братия, как после зимы и ночи непроходимой солнышко впервые заиграет, благодатное… А они, медмеди, тоже рядом тут сидят и на небо глядят… Как только солнце выглянет из-за горы, мы молитву поем, а кто из нас что вспомнит, тот и поплачет. А медмеди тоже бурлыкать зачнут. Что и мы солнцу рады. Хотя и звери, а понимают: солнышко любят…
И я вспоминаю, как вечером того же дня монах с фонарем в руке нес из монастырской кладовой испеченные хлебы в трапезную, куда мы были приглашены на ужин.
Вдруг мы услышали, как этот монах закричал внизу у ворот:
— Эва, ты, еретик этакой!.. Пусти…
Оказывается, медведь отнимал у крыльца от него каравай хлеба, а монах угощал зверя фонарем по морде.
— Я ему уже дал хлеба, — рассказал нам позже монах, — так он все тащить хочет. Тоже и у них, медмедей, не у всех совесть-то одна. Отнимает хлеб прямо у дому, чисто разбойник… Другие-то поодаль смотрят, у тех совесть есть, а этот, Гришка, он завсегда такой озорной…
— Ты заметил, — сказал мне Серов, когда мы с ним укладывались на монастырские койки, — милый монашек, браня медведя, говорил о нем, как о человеке… Странно, правда?..
— Да, Тоша, заметил… Какой чудесный край, Север Дикий! И ни капли злобы здесь нет от людей. И какой тут быт, подумай, и какая красота!.. Тоша, я бы хотел остаться жить здесь, навсегда…
Но на Севере Диком я тогда не остался. Не та была у меня, как видно, судьба.
Велес
Ранняя Пасха, весна…
Я уезжал из Москвы по Ярославской железной дороге на станцию Итларь, к охотнику Герасиму Дементьевичу, крестьянину деревни Буково.
У окраины большого леса, на высохшей прогалине, стою я на тяге, неподалеку от Герасима. Весенний вечер, солнце закатилось за еловый лес, который кажется на погасающей заре каким-то острым большим гребнем. Ровно идет мелколесье, смутно сливаясь с землей, белеют пятна тающего снега. Как завороженные, в сумраке стоят весенние леса и дышат. Как грустно пение птиц! Вспоминаются чьи-то милые лица, и дружба, и всегда неразгаданная прекрасная любовь… Уже темнеет, темнеет, и ветки осин узором выделяются предо мной на потухающей заре.
— Чу, — сказал Герасим.