— Сбруя висит у нас хорошая в сарае, не заперта… Не берут, не воруют…
— Как не воруют. А сыр у меня в лукошке висел — украли.
— Да ведь это свои… парни деревенские. Девок угощали. Ну, и морды им били… И-их ты: все синие стали. Боялись, что сыр-то украли: приезжать не станет. А без его скучно. Ну и доход тоже, и лечить бросит. Тогды где выпьешь. Вот…
— Ну и леченье, — сказал Герасим и засмеялся.
— На леченье, — говорит дедушка, — ровно четверть в день выходит. Я-то знаю. Я сам настой веду, справляю: перцовку, полынную, анис, мятная… Вот они там стоят, готовые. Я готовлю, — говорил дед серьезно и деловито.
Приятели мои, посмотрев на меня, все смеялись.
«Чудно», — подумал я и сказал:
— Дураком я выхожу, вот что.
Смеются.
— Да нет, — сказал Герасим. — Чудно, это верно. Но заметь, Лисеич, не дают тебя в обиду. Вот что. «Что делает, — про тебя говорят. — Чего-то списывает… красками. А то записывает». Ну, и глядят… понять нельзя — что такое. А глядеть хорошо. То костер спишет, месяц глядит, ночь. То воду, то щук списал. Как живые. Антересно. Ну, и говорят: «Пущай живет». Начальник станции сказал Казакову: он, говорит, жисть славит. Вот и поди. От его, говорит, вреда нет.
— Да, — сказал лесничий, — это совсем часть другая. А наше дело — совсем наоборот. Лес, лесничий. Не даю леса воровать. Кому надо — знаю. Бедность, не гляжу: бери. А вот другой: и не надо, норовит. Значит, я враг его выхожу. Я пугаю. Живу в стороне. Деревня далеко. Глухо. Собака хороша. Травили… Умная собака, не ест с отравой. Вот недавно. Гляжу — все трое ходят. Ночью стучат в окно: «Пусти ночевать». — «Не могу. Идите в деревню». Сам не сплю. Значит, чучело у меня, человеком одето вроде: рубаха, рожа — маска, волосы, картуз. Повесил его на двери у конюшни на веревку. Вроде как удавленник. Собаку в дом взял, а сам на чердак залез с ружьем. Гляжу: ночью лезут сзади через забор во двор, значит. Крадутся… В руках дубье… Увидали: висит удавленник. Остановились. А у меня веревочка в чучеле. Я дернул. Он рукой махнул. Вот они бежать, на забор… Я раз из ружья, другой. Холостым. Вот они бежать!.. Я другой стеганул дробью далеко, по ногам. Вреда нет. Вот что. Только ночью не спим. По череде сторожим: жена, сестра, мать, я. А то сожгут. Ну, теперь легче много. Придумала сестра. В Переяславле купил старую шинель, фуражку. После покойного исправника. Ну и сделал чучело. Маску, фуражку надел. И у окошка сажаю. Видать снаружи: сидит вроде у меня, чай пьет становой. Прежде, кто ни едет — обязательно лезут ко мне: нет ли вина, и то давай, и это. А теперь увидят — и дальше скорей, никто не идет. Кто ежели по делу — я в другой горнице приму.
— Верно, — сказал Герасим. — Я сегодня видал. Прямо гляжу: что, думаю, исправник у его сидит? Я сначала увидал, тоже уйти хотел. Поедем, Лисеич, завтра, если разгуляется ненастье, к нему. Картину напишешь.
— Поедемте, — говорит лесничий. — Теперь хорошо… Щука, налим на омуте берет. Половим.
— Очень рад, — говорю. А сам думаю: «Какая красота — жизнь».
— Надо картечи взять, — говорит Герасим. — Гусей там садится много, к озеру повыше.
Мы стали готовиться к отъезду. Герасим заряжал патроны. Я собирал краски, кисти, холсты, удочки. Вышел на крыльцо: темный сад. Тихо… Пахнет павшим листом и землей. Заяц прыгает около меня. Я сошел с террасы. Заяц сел и водил ушами. С другой стороны, где моховое болото, виден просвет неба, и печально светит серп месяца среди оголенных ветвей. В темной выси слышится шум: улетают от нас, от холодной зимы, птицы в теплые страны. Заяц бьет меня лапами по ногам.
— Что ты, толстый? Побегай немножко…
И я хлопнул в ладоши. Заяц прижался к земле и положил уши на спину. Я пошел через лужок к елям. Подошел к изгородке сада. Мутной полосой лежали туманы, и что-то тайное было в них, особенное, родное.
Повернувшись, увидел темным силуэтом мой дом, и свет в окнах оживил мрак ночи. Туман, и свет окна, и ночь, и месяц — все как-то поет душе чувством родной печали, тайны несказанной, красоты неразгаданной доли.
— Ишь ты, гулять ходил, — говорит дед, посмотрев на зайца. — Со мной тоже ходит. А в деревню нипочем не идет: от ворот назад лупит, к сараю, и забьется в хворост. А вот к реке, в лес — любит, идет, ничего не боится. А в деревню — нет.
— Герасим, — говорю, — отчего это наш заяц не белеет, октябрь ведь?
— Снег, значит, не скоро. А то сразу… Завтра, знать, погода на ясное выйдет: видать, туман лег в болото.
В моей большой комнате-мастерской ложимся спать. Ушли Афросинья и Феоктист, теплится камин. Лесничий Андрей Иванович говорит: