— Вот что, теперь слушай, — сказал он мне. — Скоро дорога на Касимов. Сейчас выйдем. Там трактир Фураева. Ты, значит, помощник исправника будешь. А я понятой из Лемешков. Помни это. Когда зайдем к нему, ты прямо иди к нему в лавку и к весам. У него весы с обманом. И кричи: «Что такое? Мошенник!» И веди кверху, в покои, акт составлять. Он тебе в ноги будет кланяться, а ты взятку бери — тысячу. Понял? Тысячу рублев!
— Понял, — говорю я. — А Фураев-то сватает мою Катерину, — говорю я Чуркину.
— Правда? — спросил Чуркин и засмеялся. — Так вот ты его и пугни. Скажи ему, как это он — в острог за весы должен, а жениться хочет. Да еще беспоповку берет. Это что же?
— Она же православная, — говорю.
— Вот дура! А ты ври. Слушай, что я говорю тебе. Говори — беспоповка[238]
. Это ведь Сибирью пахнет, говорят.Фураев — толстый человек, лет под сорок. Побледнел, когда я осматривал большие медные чашки весов, где снизу были припаяны куски олова. В трактире не было народу. Он просил к себе в покои попить чаю и растерянно говорил:
— Закусите, пожалуйте, ваше благородие. Вот, ваше благородие, — говорил он. — И как это все молодцы плутуют, не уследишь. Я, ей-ей, ни при чем. Вот барыш отдам, не побрезгуйте. Только пожалейте долю мою. Сам вдов, трое детей, пожалейте, этакое дело, помилуйте!
— Вдовый, — говорю я, — а сам сватаешься за Катерину Зиновьеву. Они ведь беспоповцы! Это чем пахнет? Сибирью!
— Ни-ни, что вы, ваше благородие. Нипочем!
— Ну, вот что, — говорю, — давай тыщу. Весы чтоб правильно вешали. А то острог тебе!
— С полным удовольствием, — обрадовался Фураев. — Сейчас принесу. Господи, вот праздник! Прямо спасли. Ну и гости, чем угощать прикажете? Уха налимья…
И он вышел из комнаты.
— Получай деньги, и уходим, — сказал Чуркин мне. — Строже с ним будь. Возьми расписку, протокол. Что ж, больше он плутовать не будет. Она тебе нужна будет, расписка.
Переодевшись в овраге, Чуркин взял у меня деньги — тысячу рублей — и сказал:
— Ну, прощай, Сергей. Ступай к невесте. Я завтра вечор монахом к Зиновьеву приду. К отцу Катерины. Все для тебя улажу.
И верно. Пришел. Уговорил отца и благословение я получил. И как Писание он знал! А разбойник… Удивление!
Соловьи
А в России весна! Скоро прилетят соловьи и звонко зальются песней ввечеру над рекою… Черемуха обольется девственным цветом, маленький ландыш растворит свое дыхание в тайне леса, а месяц светлым серпом выглянет из-за острых темных елей и, тронув серебром воду, отразится в ее глубине.
Весна… В больших оврагах, к реке, у моего сада, лежат глыбы снега, но около уже видны сухие пригорки, веселые, приветливые. Частый осинник и ольха чуть зазеленели над берегом, темные ели, как сторожа, стоят среди мутного весеннего леса. А воды бегут все туда, туда, далеко!
В торжественной чистоте неба прозвенит радостный крик журавлей, и розовое утро нежно осветит крыльцо дома, оконные ставни, занавески и полотенце над умывальником.
Как бодрит утро весной! Умываешься холодно-душистой водой, и пахнет от нее радостью сада, землей, смородиной. Запахи весны, земли весенней! Какая тайна в них, как любишь ее весной — землю…
Иду я по бульвару Конвансьон и вспоминаю деревенский мой дом и сад, русскую весну вспоминаю… Под руку меня берет приятель:
— Здравствуйте. Куда?
Я как-то не сразу ответил.
— Домой, — говорю, а про себя думаю: как странно — домой! Да ведь это там — «домой»… там весна, черемуха, соловьи поют.
— А что? — спрашиваю.
— Завтра у нас в землячестве доклад. Непременно приходите.
И опять недоумеваю: в землячестве?..
— А где земля? — говорю. — Как же это? Земли-то и нет… Впрочем, извините. Это я так. Но ведь там у нас запоют скоро соловьи, в России… Земля-то ведь там…
Приятель посмотрел на меня с удивлением:
— Ну, да… Только все это чушь, романсы. Не такое время, не до соловьев… В землячестве у нас доклад будет, а я — оппонентом. Придете, услышите, как Пустославцеву насыплю. Знаете, батенька, до чего он поправел, ну сил нет… Он-то, помните? А теперь ладан, и только. Ах, как люди меняются! К примеру — Юрочка. Ну, вообразите: наш Юрочка, социал-демократ, — кто бы подумал? поет, заливается, что ваши соловьи, а Анфиса ему подпевает. Ну, Марья Григорьевна и говорит: погодите, говорит, я ей такую евразийку покажу, похудеет она у меня.
— Да и сам я меняюсь, — продолжал приятель, — но есть разница. Ведь это не перчатки менять. Главное — принцип! Он внутри, тут, — и приятель ударил себя ладонью в грудь.
— Вот вы знакомы с моей женой. В сущности, она — попросту алексеевка, не новостянка и не возрожденка, отчасти евложенка, а вернее, смирновка… Словом, сложное дело. Понимать надо. Не пустяки ведь, не соловьи ваши. Сам я, — сказать правду, — немножко по левее Александра Григорьича. Верно! Да, кстати, знаете, какая с ним история приключилась?
— Нет, не знаю.