— Превесело… Какая милая шутка… Скажите, а кто же это княгиня Орехова? Не родственница ли Хвостова?
— Вряд ли, Ваше высокопревосходительство, — отвечает хозяин и дрожит от бешенства.
— Азеф Алексеевич — европейский журналист, — кричит мажордом.
Губернатор только глазами водит.
Тем временем заутреня кончилась. Только стали выходить гости, зарычали фейерверки. Ракеты рвутся, бураки шипят, от бенгальских огней все загорелось зеленым и красным светом. Но ракеты шалят, летят понизу. Дамы взвизгивают. Бенгальский огонь — прямо Везувий. Как лава, ползет кругом дома дым.
— Жарь, жарь! — кричат сыновья. — Давай самый адский огонь.
Гости бегом побежали к столу. Несут блюда — икра во льду, осетры саженные. Городской голова поднимает бокал… Но только сказал — «Наш почтеннейший коммерции со…», — ахнула пушка. Все тарелки, рюмки, стаканы подняло на воздух, все с треском грянуло обратно на стол. Люстры погасли. Вдребезги рассыпались оконные стекла.
Губернатор, дочери, исправник бежали первые. За ними гости, бежали куда глаза глядят. Кто-то кричал: «Караул, спасите!»
Мамонов, очутившись в своей комнате, трясущимися руками вбил патроны в штуцер и открыл стрельбу пачками по Волге, где неслась моторная лодка.
А в лодке, у флага с Меркурием, стояли: «Женя-Крошка», «княгиня Кутузова» и все трое сынков и громко пели «Вниз по матушке по Волге»[245]
.— Сам породил, сам и убью![246]
— кричал отец и стрелял.Несколькими днями позже один из сынков говорил мне скромно и учтиво, щуря далматинские свои глаза с поволокой:
— Папаша уж строг очень… Мы хотели ассамблею повеселее… Что тут дурного? А пушку так и не нашли… Переложили немножко пороху… Ну, что ж…
Губернатор, хороший человек, о мамоновском торжестве говорил так:
— Что ж, повеселились немножко… Только… Только вот… Я и сам артиллерист, однако, это орудие уж слишком: у нас в Твери было слышно, а Тверь за двадцать пять верст… Подумайте сами!
Октябрь в деревне
Москва, зима. Кузнецкий мост, булочная Бартельс…[247]
1917 год… Стекла выбиты, помещение пустует; торговля запрещена. На стене дома, где была булочная, висят большие плакаты — воззвания в тоне благих поучений, как сохранить детей от туберкулеза усиленным питанием…Как раз перед булочной стоит на панели молодая, по виду интеллигентная женщина, с опухшим от голода лицом, робко озирается и продает маленькие, темные пирожки из ржаной муки.
Лоток ее с пирожками примостился тут же, на панели, в грязи и рыхлом снегу.
Запертая булочная, голодное лицо женщины и эти жалкие пирожки — как все странно противоречит воззванию о детях, какая химера и чушь, нелепость и бессердечие!
Но толпа ничего не замечает.
Толпа торопится, спешит на бесчисленные заседания… Девицы и юнцы бегают с одного заседания на другое, с озабоченными лицами. Слушают, записывают чрезвычайно деловито, дружно аплодируют всем ораторам, что бы те ни говорили: одно или прямо противоположное — всему рукоплещут…
Как странно… Особенно странной кажется молодежь.
У Дорогомилова моста я увидел, как две девушки и гимназист тащили на веревках сани.
На санях — плохо сколоченный ящик, из которого торчат ноги покойника. Молодежь весело волочит гроб на кладбище. Я справился о покойнике. Гимназист ответил с улыбкой:
— Хороним отца…
Что означает это веселое, это уверенное настроение молодежи? И как все они довольны! Учреждений образовалось много, всюду толпы служащих: все больше молодые девицы и молодые люди. И нравится им, что они служат, за делом пребывают, что к ним обращаются, просят их, умоляют, что они — власть. Нравится им, что они могут отказать, отменить, запретить.
Я пришел в некое хозяйственное учреждение просить дров, т. е. ордер на получение дров. Учреждение большое, занимает целый дом. Отделений много: я не знал, куда сунуться. В битком набитой просителями комнате ном. 82-й, куда я, наконец, попал, насилу пробившись по коридорам, барышня ном. 82, выслушав меня, сказала:
— Я вам дам записку в Центротоп. Это на Покровке… Вас зачислят в артель по разбору деревянных домов и заборов на окраинах Москвы, в порядке трудовой повинности…
И снова было видно, что барышне очень нравится ее служба и то, что вот она может изрекать эти высокие справедливости, т. е. что я должен работать по разборке домов и заборов и что выдадут мне за это груду мусора для топки.
Я пытался объяснить барышне, что мне не по силам такая работа: всю жизнь занимался другим, да и стар.
Она посмотрела на меня обиженно:
— Вы отнимаете у меня время ненужными объяснениями. Я принимаю по делу. Большая очередь. Извиняюсь!
И ушла.
Все служили и все стали властью.
Никогда раньше я не видел в России таких самодовольных, надменных лиц, как в дни этого интеллигентского пустословия и фальшивых свобод…
Племянник мой притащил мне дров и объяснил, что надо было обратиться прямо в Комиссию деятелей культуры. Однако ночью все дрова у меня были украдены, и я стал топить мебелью. Но я так мерз и голодал в погасшей Москве, что вскоре решил перебраться в деревню.