Магазин напротив памятника в центре площади открывался ровно в девять, оставалось ещё почти сорок минут. Со стороны Монблана внезапно налетел сильный ветер и принес с собою мелкую снежную крупу. Сразу стало очень холодно и очень неприятно. Казалось, что даже каменный Киров кутается в свою шинель и вот-вот схватится за тяжелую похмельную голову. Разгонов повернулся и быстро зашагал в сторону автовокзала. Кофе нормального там не будет, но хотя бы лавки мягкие, не то что эти деревянные скамьи на железнодорожном. А голова болела невыносимо.
Вообще-то волшебный воздух Караклиса удивительно сглаживал все неприятные последствия похмельного состояния: жажда утолялась одним стаканом лимонада, головная боль вымывалась за пятнадцать минут аммиаком, озоном и пониженным давлением атмосферы на высоте полутора тысяч над уровнем моря. Тошнота проходила после первых же глотков холодного пива у Сурена под порцию острого белого тонко нарезанного ноздреватого сыра и стручок маринованного перца. И снова под вечер открывались бутылки красного гетапа и белого раздана, дешевого розового портвейна — услады студентов всех времен — и дорогого марочного коньяка — гордости армянского народа, а также хорошего шампанского — для дам, обязательно с черной этикеткой — и простой, кондовой, вездесущей и всеми любимой русской водки. И все это выпивалось одновременно. Их новый друг Алик говорил: «Возьмем побольше водков и поедем веселиться». Слово «веселиться» имело необычайно много значений: и пить, и есть, и плясать, и петь, и в снежки играть, и ухаживать, и даже сексом заниматься. Если, например, армянин спрашивал: «А ты уже веселилась когда-нибудь с парнем?», значит, он выяснял, а не девственница ли ты. Но у московских студентов разнообразия в веселье было немного. На армянских девушек никто из них четверых как-то не запал, а свои давно уже были расписаны, кто с кем: пятый курс, чехарда по обмену партнерами давно закончилась. В общем преимущественно накачивались водками, благо свежий воздух позволял вместить много.
Однако всему наступает предел. Разгонов ещё накануне зарекся пить. И это случилось не утром с бодуна, когда только немой не заявляет, что готов стать трезвенником, а за столом, после второй рюмки. Еще первая вместо того, чтобы обжечь, вызвала у Разгонова оскомину. Он обернулся к Косте и тихо спросил: «Тебе не показалось, что водка какая-то кислая?» И Костя сделал такие глаза, что спрашивать больше не захотелось. А когда от второй рюмки Разгонова перекосило ещё сильнее, он обратился за советом к Малышу — длинному и плечистому Валерке Гладышеву, и тот сказал сурово: «Мишке больше не наливать!» На что Алик немедленно и горячо возразил: «Как это не наливать, ара?! Обязательно наливать!» И третью он все-таки выпил, но уже по-настоящему испугался: делириум не делириум, а вкусовые галлюцинации начались. «Все, — сообщил он Косте, — завтра не пью!» «Иди ты! — не поверил Костя. — Завтра же праздник на заводе, юбилей у начальника цеха!» «А я пойду на Монблан! — объявил Разгонов и добавил, словно извиняясь, — ведь уезжать скоро…»
Снег вдруг повалил большими легкими хлопьями. Он ложился на землю, на карнизы, на капоты автомобилей, на фонари, образуя в считанные минуты белые пушистые шапки, попоны и одеяла. Местная публика приходила в восторг, все улыбались, трогали снег руками, подбрасывали в воздух, растирали в ладонях и радостно умывали лица. Потом начали неумело лепить шарики и неуверенно, робко кидаться ими друг в друга. Здесь, в Караклисе, не знали, что такое игра в снежки, дети ещё худо-бедно сориентировались, а взрослые, особенно не очень молодые, выглядели предельно смешно — разгоряченные, счастливые, с мокрыми от подтаявшего снега лицами.
Все это выглядело удивительно забавно, и злая картофелина под черепом съежилась, словно ужарилась, но от этого стала только ещё горячее. Разгонов смотрел теперь на снег сквозь стеклянные стены автовокзала и понимал, что Монблан на этот раз останется не покоренным. Уже понимал, хотя ещё и боялся признаться даже самому себе.
В один из первых дней в Армении Алик повел их в горы. Всем хотелось посмотреть на мир с высоты птичьего полета, и они долго поднимались по серпантину, постепенно раздеваясь под лучами жаркого солнца, а потом, когда после поворота на санаторий шоссе закончилось, разбившись на несколько грунтовок, уводящих к пастбищам и горным селениям, Разгонов и Малыш — других энтузиастов не нашлось — полезли по склону вверх, туда, где щерились скальные выходы и белели снежные пятна. Уже сбиваясь с дыхания, они вылезли наконец, на перевал и оглянулись. Стоящие внизу казались не крупнее чернеющих под ногами в снегу колючек, а за вершинами, которые были видны ещё с шоссе, открывались новые, все более величественные, на первом плане сахарно белые, а дальше — голубоватые, сиреневые, густо-синие, синее неба — и так во все стороны, до самого горизонта. Дух захватывало от этой красоты.