— Ничего, — сказал я, — ровным счетом ничего. Просто ты обманула меня полтора года назад, когда уверяла, что я не виноват в смерти Машки. Я знаю, как и почему Чистяковых отстреливало КГБ, не надо мне напоминать об этом. Но я все равно должен был взойти на ту вершину, и Машка должна была стать моей, и никакое КГБ ничего бы с этим не смогло поделать. Понимаешь? Мы все в ответе за наших убитых друзей.
Верба молчала очень долго.
— И для того чтобы сказать вот эту гадость, ты и позвал с собой меня, а не свою Белку, с которой вот уже год живешь мирно и счастливо?
— Откуда ты знаешь, как мы живем с Белкой? — обиделся я. — Это она тебе рассказывала? Не говори ничего, не надо. Я поехал сюда с тобой, потому что ты знала Машку и потому что тебя я тоже люблю.
— Нет, Разгонов, — проговорила Верба, чудно и непривычно называя меня по фамилии, — ты никого не любишь, кроме Машки. Потому что мертвые вне конкуренции. Цитирую по памяти.
И тогда снег все-таки пошел над маленьким французским городком Шамони, и белые пушистые хлопья стали падать на черепичные крыши и на легкомысленные тенты торговцев фруктами, и на рекламные тумбы, и на сверкающие капоты роскошных «рено» и «ситроенов»… И я подумал: «А не холодно ли там сейчас, на площади бронзовому Мишель-Габриэлю Паккару. Вдруг все-таки прав старик Дюма, написавший, что первым ступил на вершину именно Жак Бальма и что обратно он всю дорогу тащил моего тезку на себе? Якобы Дюма-отец в компании с коварным Бальма выпил тогда пару ящиков доброго анжуйского вина — в том-то, мол, все и дело. А что, если памятник все-таки поставили не тому? Яша-то как никак профессиональный горный проводник, а Миша — всего лишь местный врач…»
И почему это вдруг показалось мне таким важным? Почему?..
Три страницы убористого текста, являли собой нечто вроде эпилога к так и не завершенной, надо думать, повести. Написаны они были весьма свеженьким файнлайнером, в отличие от всех остальных записей, сделанных полинявшим до неопределенной зеленцы шариком. Так выглядели, например, двадцатилетней давности редькинские конспекты лекций, пролежавшие много лет на антресолях, а затем на даче.
«Когда он это дописывал? Вот чудак человек! Даты нигде не ставит… Впрочем, нет, под иными записями стоят — восьмидесятый, восемьдесят первый, восемьдесят второй год… А после декабря восемьдесят второго, когда Чистякова погибла, сама категория времени, похоже, перестала занимать писателя Разгонова. И почему он себя называет настоящим именем и фамилией, а Машу превратил в Марину Чернышеву? Не по-людски это как-то, — размышлял Редькин. — И главное — Марина! Спасибо ещё Юлькой не назвал…» Тимофей вздрогнул от этой ассоциации. Ни к чему было думать о Юльке в таком трагическом контексте. Раз уж его судьба каким-то мистическим образом переплелась с судьбою Разгонова, играть с огнем теперь просто опасно. Но как, простите, не играть с ним?
Он читал разгоновскую тетрадь дома, читал сидя в очереди к врачу, читал даже в машине, перед тем как завестись и тронуться. Хорошо ещё не начал за рулем читать, но, вывернув на Ленинградку, двинулся, конечно, не домой к центру, а в сторону Прибрежного. Да и место-то какое выбрал для лечения зубов: тут тебе и ЦСКА со всеми ледовыми дворцами, тут тебе и школа, воспетая Разгоновым. Случайно? Да нет, брат! Случайно раньше было, теперь — проехали. Теперь у них все делается нарочно. «У кого это — у них?» — испуганно спросил сам себя Редькин и не смог ответить, но до Прибрежного добраться все равно было необходимо.
А стихи он уже выучил наизусть, они так легко-легко запоминались и теперь стучали в мозгу, заменяя ему чтение этой наркотической рукописи: