Внутри ангара стоял чёрный «демон» [22]
с открытым капотом и плитой трёхлитрового двигателя. Рядом парень корейского вида ходил вокруг «аккорда», в салоне которого копался молодой электрик. Орудуя пальцами и отвёрткой, он, где нажав, где подцепив, удивительно легко отлепил и снял приборную панель. Зазияла грубая дыра, лишив салон всякого рода надёжности и того особого совершенства, что так наливает седока пилотной силой. Болтаясь на цветном жгуте проводов, пластиковая панель казалась разочаровывающе-хрупкой. Изнанка её отливала дешёвым изумрудом и блестела мельчайшей испариной паек, в которые парень сосредоточенно тыкал тестером, как вилкой.Наконец Лёха собрал и проверил генератор, и они с Женей пошли его ставить. Лёша порывисто орудовал ключом и рассказывал, задыхаясь:
– Кроче, с перегонами гоню я свою «скотинку», хехе, – «хе-хе» было потому, что он гнал «хонду-аскот-иннова», – а они, черти, прут, как бешеные, сто шейсят, а фуры эти достали, слепят по шарам, им-то дальний-ближний пофиг… водилы-то сверху сидят. А у нас передóм «делика» шла, а у ней на крыше «люстра на шесть лупней [23]
на ксеньке [24]»! А навстречу колонна прёт не переключаясь, впереди «фрэд» [25], зда-аро-овый дурак, за ним «нина», за ней «скамейка». И тут наш на «делике» ксенон свой ка-а-ак врубит – дак те махом загасились… Ё-е-о-оппперный театр!… – вдруг сказал паренёк, сорвав болт. Обломыш остался в корпусе генератора, и пришлось идти ещё в одну мастерскую. Там абсолютно невозмутимый и всезнающий Василич зажал генератор в тиски, засверлил и трёхгранной заточкой вытащил заломыш. Не глядя, он швырнул его в коробочку с железным мусором, покрытой ворсом намагниченной сизой стружки. Ворс был острым и стоял напряжённым ёжиком. Всё это время Василич не переставал лепить что-то обобщающе-веское – сам крепкий, невысокий, с морской округлой бородкой, плотной и золотистой. Был он как две капли похожий на одного Михалычева товарища, и Женя даже подумал, что, окажись Михалыч вместе с ним, тоже подивился бы сходству и брякнул что-нибудь вроде: «Во дают… Как с одного питомника».Наконец всё было закончено, и машина стояла, сияя фарами и завивая белый парок выхлопа.
На рыжем закате, в морозных стеклянных сумерках принимала Женю родная и привычная чернота трассы. Ехал он, не веря, что всё разрешилось, и с благодарностью вспоминал отзывчивость трудового молодняка из мастерской и своё поучительное приключение. Он почему-то находил в таких дальнобойных передрягах что-то очень условное: больно уж не вязалась огромность пути с масштабом поломки, и не укладывалось в голове, что гладкое и планетарное скольжение по закатным сопкам зависит от графитового кубика с пружинкой.
…Он будто не ехал по шершавой наждачке асфальта в буграх и трещинах, а летел в обманчивой невесомости, едва расходясь с такими же летящими навстречу фарами, от которых отделяло лишь короткое движение руля – вся эта безлюдная, сложная и бесконечно длинная дорога имела всего по одной полосе в каждую сторону…
2
Ещё посветлело, и всё не отпускал Женю прошедший ночлег, словно пережитое на Звёздной Заезжке было не просто событием, но чертой, после которой он понял, что всё, нажитое душой, – навсегда его и ничего другого уже не будет. И вызывало это не обычные в таких случаях уныние и обречённость, а наоборот, великое облегчение, освобождающую какую-то ясность.
Машин не было. Справа уже различался разлом Урюма в скалах с прижимами и с тем зимним застывшим видом реки, подлёдную стремительность которой только подчёркивают предельно недвижные стрелы торосных складок. «До чего же пороги торосит всегда», – думал Женя, в который раз объятый чувством единой Сибири, узнаваемой сквозь тысячи вёрст по обобщающему навеки образу: зима, река в скалах, горы, штриховочка тайги.
Рассвет всё набавлял свою прозрачно-синюю заливку по-над сопками. По их чёрному краю занималось рыжее зарево, и меж сизыми пластинами облаков плыла, перестраиваясь, дымная завязь тучки. И всё прошивали-закрашивали воздух, проявляли знакомыми чертами солнечные лучи. И проходило первозданное утреннее чувство, и Женю самого наполняло мыслями о мире, и было это недовольство окружающим, а главное – самим собой.
У себя дома в Енисейске, получив от батюшки послушание помогать на клиросе, он пел в хоре, помогал читать Акафисты и сам читал некоторые молитвы. Это было совсем новое и другое ощущение – своего и уже не своего голоса, гулкого, мужественного, басово кладущего широкую полосу на фоне чистых женских голосов, тянущих нежными стеблями и словно свитых из сухого пламени горящих свечей. В некоторых особо понятных и близких местах он испытывал такое слияние со смыслом выпеваемых слов, с голосами отца Валерия и клироса, с нестройной и трепетной подмогой прихожан, что всеми мурашками хребта ощущал великую соборную силу духовного единения.