Особенно трогало его чтение молитв на церковнославянском, уже казавшимся главным, основным языком по сравнению с варварски выправленным, спрямлённым современным. Необыкновенной красоты графика, буквы, с такой любовью и нежностью восставшие вдруг в сердце и будто там и пребывавшие. Поражало, что четыреста лет назад кто-то так же произносил эти слова, и они звучали с той же несгибаемой неизменностью, и его кровинушка уже тогда существовала, участвовала в жизни – там, в шестидесятиградусных зимах, в многовековом морозном мороке. И как зимним утром в кедровом переплёте, жёлто освещённом свечой, наливался нежной синью слюдяной набор окна, а какие-то полтора века назад – уже обычное стекло с молодыми и острогранными морозными рисунками.
Читая даже незнакомый текст на старославянском, он ловил и угадывал течения и уже предчувствовал смысл – как проходишь на моторе по незнакомым порогам, не зная фарватера, но умея понимать реку. И как по родной дороге, двигался он то в унынии и невнимании, то в благодати, и добирали смысла слова, испытывая, привыкая, подпуская ближе и ближе.
И всё, что не понимала душа, например, какое отношение к окружающему суровому и сизому простору имеют южные места, описываемые в Евангелии, – всё перебарывалось восхищением от того, как русская душа приняла и допроявила учение Христа, и сам Женя, выходя из ворот монастыря вьюжным утром, допроявлял его своим кедром со сломанной вершиной и дивился, как уже и на улице, доверчиво освоясь, длятся в душе напевные икосы Акафиста: «Радуйся, яко безумнии глумителие над тайнами веры тобою посрамляются, радуйся яко посмеятелие чудесных твоих деяний тобою подбающиее вразумление приемлют».
А потом жил обычной мужицкой жизнью. С матерком, зубоскальством, словечками, с тем самостоятельным и необыкновенно приятным гонорком, сквозящим неприятием официоза и способностью в случае чего разобраться по собственным правилам. И медленно вылезать из «марка» или «крузака» в широких спортивных портках и кожаном куртеце, вразвалочку подходить, здороваться, топтаться на хрустящем снегу вокруг новопригнананной машины, базарить на отработанном годами, крепком и взвешенном наречии: «И чо он по топливу?», «Да нюхает», «Да ты ччо!».
И время от времени драки, ползанье по площадке в кровавом снежном месиве в потасовке с Дыней, начальником портовского гаража, и его двухметровыми корешами… У которых брали лестницу с пожарного «камаза» обшивать фронтон и, возвращая, заехали в неподходящий момент и «попали под замес». А потом как ни в чём не бывало здороваться с этим же Дыней на зимнике и помогать цеплять засевшего «урала».
А потом дороги, встречи с застольями и возвращение в Енисейск, и службы в храме, и снова порой почти облегчённое притекание к простому и грешному, и привычное уже двоение. В какой-то момент запрезирал он себя как никогда и на исповеди выложил всё отцу Валерию. Батюшка сказал:
– Это называется духовное лицемерие. Но ты же понимаешь, что придётся сделать выбор. – И добавил с тихой улыбкой: – А вообще это хорошее состояние. Когда сознаёшь своё ничтожество. Береги его.
Рассвет уже разгорелся. Дорога шла верхом плоских сопок, и на одной из них стоял изумрудный «крузак» и двое людей возле него. Дальше дорога спустилась в логовину, и по впадине за обочиной пробежала лиса – с палкообразным хвостом и сама будто надетая на палку-спину, всем телом, худыми лапами к ней подвешенная. Женя проехал дальше и снова выбрался наверх. Было так красиво вокруг, что он остановился, вылез и долго смотрел на даль в рыжих разводах, пока морозный воздух, сочась сквозь свитер, не облепил поясницу ледяным пластырем.
Дорога постепенно спускалась вниз из лесных сопок, и начиналось степное причитинское Забайкалье с тощим снежком и вымерзшей жёлтой травкой по белому. Приближался словно отлитый из белого гипса складчатый увал. Под ним плоско лежал Чернышевск с морозными дымками, косо сложенными ветром. На заправке огромный, как локомотив, дальнобой терпеливо заливал гигантский бак. Клочья выхлопа уносил в степь ветерок. Женя заправился ледяным бензином, витым водоворотом скрывшимся в горловине, закрутил крышку до последнего, особого сухого и морозного, щелчка трещотки и двинул дальше.
Вскоре он завернул к кафешке под скалой, где уже стоял изумрудный «лэнд» с читинскими номерами, обогнавший его, пока он заправлялся. В зальчике сидели за столиком двое: женщина и пожилой, крупный и крепкий мужик с прямым выражением широкого бывалого лица. Говоря с женой, он по-хозяйски оглядывал пустое кафе, ища поддержки и компании и будто требуя, чтоб окружающее делило с ним это его хозяйское чувство. Звали его дядя Саша. Повернувшись вполоборота, он тут же заговорил с Женей, спросил, как звать… Заговорил, будто давно знает даже не Женю, а нечто большее и общее, что за всеми ними стоит и что даёт право понимать и расспрашивать каждого. Разговор завёл сразу на «ты» и с доверием не столько к собеседнику, сколько к месту.
– Да ты видел нас. Я стоял там… Но. Остановились. На восход посмотреть.