…отмечен странной одновременностью покоя и бурного воодушевления. Ум желает спешить дальше, получить еще и еще, но и его удерживает благоговение, какое жаждет продлить миг и прожить его вне времени. Сознательно мы едва замечаем, что дыхание у нас сделалось жестче, изменилось, подчинилось приказам вне нас самих… Можно сказать, что стихотворение танцует нас в своем ритме, пусть с виду мы и неподвижны, читая его. Оно втайне берет наше тело взаймы, чтобы воплотиться самому[267]
.Стихотворение само по себе парадоксальная сущность, и конечная, и неистощимая:
Любое толкование, какое мы вкладываем в стихотворение, со временем истощится и станет казаться несообразным, но незыблемое явление стихотворения останется, истощая наши попытки ограничить его или разрядить[268]
.Опираясь на популярную психологию, Мёрри определяет недавно развившиеся лобные доли человеческого мозга как источник сознания, тогда как старый, рептильный мозг отвечает за грезы. «Настоящее» стихотворение, и по-настоящему продуманное, и по-настоящему увиденное в грезе, представляет собой «цельность мышления и жизни». Оно «воплощает полноту и втягивает нас в нее, чтобы поддержать и освежить нашу собственную [полноту]»[269]
.Этот подход в защиту поэзии, пусть и не необычен сам по себе, в свете суровой критики модернизма у Мёрри представляется любопытным. Ибо понятие о стихотворении как о вневременном предмете, который притягивает, но истощает толкования, напоминает в первую очередь о стихотворении как словесной иконе (Уильям К. Уимсэтт) или о «крепко выкованном сосуде» (Клинт Брукс). На самом деле поэтика Мёрри прекрасно вписывается в сочетание английского психологического эмпиризма и немецкой эстетики идеалистов, которое породило американский Новый критицизм, и многие стихи Мёрри сами выигрывают от некоего пристального аналитического чтения, практикуемого школой Новой критики.
Новая критика была общеизвестна своей бесполезностью для чтения «примитивной» поэзии, подобной «Циклу Лунной кости» или поэзии в струе Уолта Уитмена или Чарлза Олсона – той самой, какой Аллен следовал в «Новой американской поэзии». К чести Мёрри как поэта, его собственная обширная работа оставляет любое его теоретизирование позади. Одна из ключевых австралийских ценностей, которую он прославляет, – развальца. Развальца для Мёрри – то же, что для Уитмена разгильдяйство: расслабленность в мире, которую подавляют опрятные умы школьных учителей и городских планировщиков. «Одернутая и отринутая / [развальца] слушает с ухмылкой, одной ногой на рельсе возможности»[270]
.Шесть
В неопубликованном письме, процитированном его биографом Питером Александром, Мёрри описывает свой поэтический труд как «квазижреческую работу», выполняемую в подражание Христу («Это Его жизнь, какую я могу прожить собственными усилиями»)[271]
. В этом отношении Мёрри возвращается к Джерарду Мэнли Хопкинзу, которому многим обязан.Пол Кейн, написавший лучшее исследование австралийской поэзии, отслеживает точку зрения Мёрри на поэзию и религию вплоть до Рудольфа Отто (1869–1937), чью книгу «Das Heilige» (1917), чье название переводится как «Священное»[272]
, Мёрри читал в студенческие годы, а за Отто – к философу Якобу Фридриху Фризу (1773–1843), сформулировавшему представление о способности человека кВо множестве важных стихотворений с начала 1980-х Мёрри исследует состояние ума (или духа), в котором поэт соприкасается с божественным. Ключевые понятия – благодать и невозмутимость, абстракции, которым его стихи пробуют придать плоть. Стихотворение «Беспристрастность» – которое по самому своему тону есть образец уравновешенности – завершается предложением нам, читателям: если мы находим состояние беспристрастности таким же трудным для постижения через рациональный ум, как трудно достичь его усилием воли, мы, возможно, сочтем, что