— А я думаю: кто такой? — сказал он, стаскивая шапку, — теперь вот признал: Антон Степанов. Слава богу, поправился, значит. Проходь в хату, Антон Степанов. Рады хорошему человеку.
Я пригнулся и ступил в черный прогал двери. После света и снега с трудом огляделся в полутемной, с одним окном передней. Пахнуло терпким коровьим духом. Возле огромной печи на соломенной подстилке топтался пегий мокроносый теленок, привязанный обрывком веревки к ручке лохани. Из горницы высунулись две растрепанные головки с удивленно раскрытыми ртами и тут же исчезли. За перегородкой просыпалась частая дробь босых ног.
— Куська, музык присол, пряцься.
— Проходь в горницу, Антон Степанов.
Взгляд скользнул по низкой, с закопченным потолком комнате. Тускло сверкнула большая икона в темном углу, вдоль стен — деревянная прялка, сундук с горбатой крышкой, непокрытый тесовый стол в простенке, длинная скамья перед ним.
Кузьма поднялся из-за стола, стряхнул с рубахи древесную стружку и так остался стоять за скамьей, глядя на меня своими округлыми серыми глазами под рыжими веками. Видно, я оторвал его от какой-то работы, и теперь, смущенный моим появлением, он не знал, что делать. В этой низкой комнате он казался выше, взрослее.
Мы стояли и глядели друг на друга, и я никак не мог найти, о чем заговорить. На земляном полу валялись стружки — все, что осталось от моей березки, и сам вор стоял передо мной, глядя мне в глаза с нелепой наивностью. Вор, приносивший мне пучок сухого донника.
— Я пришел… поблагодарить тебя за лекарство.
— Так ведь за что ж благодарить-то? Донник у нас без надобности висел. Еще с той поры, как батю белые побили.
Кузьма потупился. Он держал в руке короткий сапожный нож, обернутый бечевкой, и все время, пока стоял, проводил по его жалу мякотью большого пальца.
— Ты что ж, сапожничаешь?
— Не.
— А что ж?
— Да так…
— Покажь, покажь свои художества, — сказал отец, стоявший в дверном проеме.
— Да что ж показывать-то?
Кузьма обернулся к столу, который был закрыт от меня спиной, и протянул какую-то фигурку. Это был вырезанный из дерева крестьянин в широкой, навыпуск рубахе. У ног его лежал сноп. Сам же он, запрокинув голову, пил из кувшина. Работа еще не завершена, некоторые детали только намечены, но уже теперь видны правильные пропорции тела и чувствовалось, что вся фигура делалась по хорошо продуманному и осмысленному замыслу. Черт возьми! Так ведь это же что-то настоящее, большое! Это не свисток из ивового прута, какие делают в таком возрасте деревенские ребятишки. Я вертел в руках вещицу и не верил тому, что видел.
— Неужели сам сделал?
— Угу…
— И придумал сам?
— А что ж тут придумывать? Сам рожь небось косил, знаю…
— Нет, ты понимаешь, что это… большая ценность?
— Ну, какая же это ценность? — сказал отец Кузьмы. — Дерево — оно и есть дерево. На базаре за пару яиц и то не всегда продашь. Вот теперь твоими красками размалевывать будет, небось охочей брать станут. Детишкам. Ребятам — им дай что попестрее. Да ты не робей, покажь человеку, — засуетился отец. — Видишь, что он говорит? Видишь, и верно, подороже запросить можно.
Кузьма подошел к горбатому сундуку, открыл крышку и, рдея от смущения, стал подавать мне одну вещь за другой. Худая, натужно вытянувшаяся лошаденка, впряженная в соху; старик, сидящий на бревне, с дырявым лаптем в руках; корова, закрывающая боком теленка от напавшего волка… Кузьма доставал из сундука все новые и новые сокровища, и мои руки, принимавшие их, дрожали от охватившего меня безудержного, лихорадочного изумления. Неужели это все сделал он, этот парнишка, который не прочитал еще ни одной книги, не бывал нигде дальше околицы своей деревни и который никак не мог поверить мне, что Земля круглая? Откуда у него такое? Такая емкая, простая сила изображения?
— Тебе, брат, учиться надо! — воскликнул я. — Обязательно! Непременно!
— А я и учусь, — просто ответил Кузьма, и от его слов я смешался, вспомнив, что на школьной двери всю зиму висел замок…
Домой я возвращался, унося в себе какую-то душевную смуту.
Проходя мимо места, где когда-то стояла березка, я присел отдохнуть на пенек. В колее санного следа незаметно, чуть слышно струилась вешняя вода, сбегая вниз по склону косогора к дальнему краю деревни…
Возвратясь домой, я первым делом достал из сундучка тетрадь и растопил ею печь: в комнате было холодно…
Антон Степанович вспомнил о своей потухшей трубке, выколотил ее о ноготь большого пальца и полез в карман за кисетом.
— Как-то я побывал в Ленинграде по своим делам, — сказал он после долгого молчания. — Зашел на досуге в Русский музей. Много там всего, чему можно удивляться. Но одна вещица поразила меня больше всего. На срезанном пне сидит молодой крестьянин, почти юноша. У ног его упавшая книга. Локтем правой руки он опирается о колено. На вытянутой ладони — соловей с раскрытым клювом. Юноша слушает с выражением глубокого раздумья. Вся эта вещь матово отсвечивает янтарной желтизной и кажется полупрозрачной.
Читаю внизу: «Поэт. Карельская береза».