Под вечер, с трудом добравшись домой, она почувствовала себя плохо, и ее увезла неотложка. Жаркий августовский день разразился ливнем и грозой. Вика помнила только, как ослепительно вспыхивала и снова исчезала в темноте белая спина врача, сидевшего рядом с водителем, и это белое отдавалось в ней мучительной болью.
На рассвете рядом с ней положили розоволицую, со светлым пушком на темени девочку.
…Дождь не переставал. Мелкие брызги при порывах ветра сквозь чулки колюче секли ее по ногам. Но она не уходила. Внутренне сжавшись, она ждала поезд с грустной отрешенностью. Так вот странно вплелись в ее жизнь и этот вокзал, и эта платформа, откуда она только провожала или встречала, но еще никто не провожал и не встречал ее. Теперь вот ехал какой-то Полужняк, и это будило в ней воспоминания об институтских годах и растерянных друзьях.
Объявили прибытие.
Поезд неслышно и как-то неожиданно выкатился из серой дождевой мглы. Проплыл мимо электровоз, по-человечески устало вытирая свой мокрый лоб стеклоочистителем, потянулась серая масса вагонов, тихо вызванивая колесами.
Вика скользнула глазами по окнам шестого вагона и выжидающе, не спеша пошла следом.
Остановившись поодаль, она наблюдала, как высаживались пассажиры. Любой из них мог оказаться Полужняком. И этот бородач с огромным вздутым рюкзаком, который он опускал со ступенек за ремни, и высокий мужчина в оленьем треухе и короткой медвежьей шубе, и сошедший вслед за ним толстяк, и даже тот якут, коренастый и чинный, в серой велюровой шляпе, который еще только протискивался с чемоданом к выходу… Но бородач, взвалив на спину рюкзак, тотчас зашагал к выходу; мужчину в шубе и приехавшую с ним девочку лет двенадцати обступила шумная толпа встречающих: его обнимали и спереди, и сзади, трясли сразу обе руки, он широко и белозубо улыбался, косился на всунутый в петельку шубы красный тюльпан и все поправлял на носу роговые очки, которые в пылу объятий то и дело задевали шапками и рукавами; толстяк же не спеша поставил чемодан на асфальт, взглянул на перронные часы, перевел по ним стрелки своих наручных и, ни на кого не глядя, захрумкал по платформе новенькими, обшитыми кожей бурками.
Среди всех поездов московских вокзалов у сибирских экспрессов были какие-то особенные, свои пассажиры. Вика давно это заметила. Даже не лицом, не одеждой, а чем-то неуловимым. Они были разные, как и пассажиры с рижских, минских, кишеневских поездов, — спокойные и оживленные, суровые и веселые… Но спокойствие у них было какое-то свое, сибирское, и суровость и веселость — тоже. Над ними будто витал дух их необозримого края, дух тысячеверстных дорог и бездорожья, дух масштабов и щедрости земли, на которой они так широко, размашисто работали и жили. И даже сюда, в Москву, их поезд приходил не с востока, а с севера, через Ярославль, через костромские и вятские глухомани, потому что после тех расстояний, которые он покрыл от берегов Тихого океана, этот ярославско-костромской крюк для него теперь не околица.
Пассажиры все выходили, их тут же расхватывали встречающие, платформа полнилась и бурлила, и за эти несколько минут встречи с поездом, встречи с чужой радостью Вика и сама как-то отмякла душой, будто вдохнула чистого снежного воздуха. Теперь ей было немножко обидно, что все эти люди проходили мимо и не имели к ней никакого отношения, и она, все больше загораясь общим возбуждением, ревниво глядя в дверь вагона, высматривала своего, ей лично адресованного пассажира. И лишь когда на перрон сбежал летчик в фуражке гражданской авиации, стал озираться по сторонам и, заметив одиноко стоявшую Вику, вопрошающе посмотрел на нее, она внутренне встрепенулась, догадалась, что это, наконец, и есть ее Полужняк.
Летчик, еще раз озабоченно посмотрев вокруг, направился к ней. И пока он, высокий и грузный в своем длинном распахнутом кожаном пальто на каком-то сером меху, с чемоданом и с большим газетным свертком в руках, делал эти несколько шагов к ней, Вика чувствовала себя совершенно смятенной под пытливым взглядом этого незнакомого, уже не молодого человека с широким, заветренным до кирпичной красноты лицом и редкими рябинками на лбу и крупном широком носу.
— Кажется, на всем перроне больше никого нет похожего на вас, — низким, чуть хрипловатым голосом еще на ходу сказал летчик. — Вы самая похожая на Вику.
Он поставил к ее ногам чемодан и первый как-то просто, без всяких церемоний, протянул руку.
— Я получила вашу телеграмму, — сказала Вика, несмело отвечая на пожатие.
— Наверно, гадали, кто да что? — сказал летчик, сдвигая фуражку на затылок и с высоты своего огромного роста с нескрываемым любопытством разглядывая Вику.
— Я и теперь решительно ничего не понимаю, — чуть усмехнулась Вика. — Как вы меня узнали в этой сутолоке?
— Так вот: глянул — и узнал, — сказал Полужняк, — стоит смущенная, перепуганная девочка… Одна… Вас напугала моя телеграмма?
— Нет, почему же… Я только не знала, от кого. У меня нет знакомых в Свердловске.
— Это только телеграмма, — сказал летчик. — А сам я с Сахалина.