Истерзанный людьми, истерзанный разлукой и, наконец, истерзанный своей душою, я часто изнемогал от жгучей боли; сколько раз, бледный, как полотно, бросался я на диван в какой-то лихорадке, пятна на душе выступали так ярко, прошедшее стояло возле с хладнокровным, укоряющим лицом судьи, и я боялся оставаться один. Сколько раз в такие минуты приходил я к Полине, и душа оттаивала, и яд не так сильно действовал. Ее простодушные рассказы, ее сильное чувство и чистое, как нагорный воздух, веяло здоровьем на больную душу, и, когда ничего не помогало, она убаюкивала меня песнями своей Германии, песнями своего Шиллера – она мне пела Теклу, «Das M"adchen aus der Fremde», и баркаролу из «Фенеллы», и молитву из «Фра-Диаволо», – и много раз душа вылечивалась, раздирающая буря утихала; она, как месяц, всплывала из-за туч, и делалось ясно и светло; я благодарил ее взором и спокойно уходил домой. В другие минуты, не в силах вынести своего блаженства, прибегал я рассказывать ей ряд фантазий, ряд воспоми<наний>, ряд пророчеств. И она молилась о совершении их. Жан-Поль говорит: «Хороша душа у человека, который умеет сострадать в несчастии; но кто откровенно может быть счастлив счастьем другого – тот ангел». Я верю Жан-Полю, Ах, как она любила ее, не зная, не видавши, и как достойна была ее любить!
Может, я очень ошибаюсь, но мне кажется, эта симпатия доступна больше всего душе германской, она сродни их поэзии. Вспомните Беттину Брентано, о которой я не могу думать без восторга. Это юношеское увлеченье, эта безотчетная доверенность чужда нам, подавлена нашим воспитаньем. Мы боимся чувств – они боятся холода; мы с ранних лет привыкаем к маске, в патриархальной Германии она не нужна.
Так прошли два года, мрачные и ужасные; на третий яркий луч надежды рассек мглу – мне надо было ехать, я оставляя навсегда «страну метелей и снегов». – Полина плакала и говорила мне скрозь слез: «Добрый путь, поезжай скорее; я знаю, как рвется твоя душа туда, и навернется слеза печали о твоем отъезде, и сотру ее слезой радости, что ты приближаешься к ней».
Не правда ли, как это все смешно, сантиментально? Я не смеюсь над вами, положительные люди; заваливайте камнем сердце, заливайте золот<ом>, собирайте песчинки, обедайте, и дай бог вам долгие дни, и генеральский чин, и <2 нрзб.>, и жену, двух, пожалуй, ежели хотите. А я еще и еще раз благословлю сестру Полину. Она утомленному, изнемогавшему путнику подала чашу освежающего напитка, и подала с любовью; она, как посланник божий, явилась в смрадную пещеру Даниила, и жаль мне было с ней расстаться, но пилигрим остановиться не мог, его призванье, раздавшееся свыше, звало его туда, в святой город. Но скоро на пути много раз обратился он к городу, занесенному снегом, и каждым взором благословил Полину.
<Владимир-на-Клязьме
13 января 1838 г.>
<Из статьи об архитектуре>*
У египтян более гордости, более тайны, более касты; в готизме более молитвы, более святого…
Готизм, или тевтонизм, имеет какое-то сродство с духом мавританским. Но в одном – мысль аскетическая и религиозная, в другом – жизнь разгульная, роскошная; там – поэзия молитвы, тут – поэзия жизни восточной; Дант и Ариосто.
Италия, кажется, нигде во всей чистоте не выразила готизм – она не могла забыть своего прошедшего.
Искаженные здания XVII и XVIII века тем же дурны, как и тогдашняя литература – везде эффект, поза, натяжка, пастораль на паркете, театральная декорация, а не самосущность.
Ежели стиль тевтонский во всей чистоте своей выражает христианство, стиль греческий – политеизм, стиль египетский – религию того края и ежели мы откроем, чем каждый из них выражает свою религию и как, тогда не вправе ли мы будет делать по тому же закону прямые заключения от стиля храмов к религии? Например, находя в Нубии стиль египетский, заключим, что их религия сходна; напротив, рассматривая развалины индусских храмов, этих пещер, иссеченных в скале, этих пилонов, четверогранных, или массы, скалы, перенесенные целтами, или овальные своды персов, – мы их тем отделим от всего предыдущего… Не будем дивиться сродству дальнему индийских развалин и тевтонского стиля. Вспомним сходство религии христианской и Вишну.
Открытие развалин Мерое в Эфиопии французом Cailliaud еще далее на юг отталкивает колыбель греческой цивилизации. Вероятно, из Эфиопии населился Египет. Храмы того же характера; там встречается уже форма периптеральная храмов. Итак, и эта форма не есть изобретение греков. Может, Пиранези очень прав, говоря, что все ордена только усовершены греками.
Сами египтяне говорят, что Изида пришла из Эфиопии и научила их обрабатывать поля.
Храм египетский (вообще) есть храм чисто земной, телесный, иссеченный в скале, углубленный, так сказать, в землю, мрачный с своими страшными пилонами. Они выражали свое поклонение Озирису, давая ему ужасную человеческую форму (50 футов, например, в Эбсимбуле). Идея тайны, грозной, страшной, выражалась на мрачной фасаде.
<Конец октября – начало ноября 1836 г.>