— А если ливень, бывало, пройдет, — продолжал Лобода, — шабаш! На чьей стороне остался, там и живи. Сколько ни строили мы мостов — рвало в щепки! Сила!.. Там такое вздуется, бурлит, крутит — что ему мост? Рвануло — и нет.
— Медведь у него был ручной, каждый день с ним от скуки боролся, — вставил Селенгинский.
— Боролись? — спросил Лободу Бабаев.
— Да… от скуки. По утрам вместо ванны, а среди дня — моциона ради… Здоровый был зверюга, все норовил хребет пополам сломать… Но издох глупо. На часового ночью наткнулся — понимаете? С орешника ночью слезал и прямо на часового. А тот с перепугу штык ему в брюхо — жжик! — весь до хомутика… Еще и выстрелил в него, каналья, — в голову попал… Потом-то, как баба, ревел: как же, единственное развлечение было — медведь, и то ухлопал.
— В лесу и медведю будешь рад… Медведь — он что же… он ничего: зверь умный, — вставил Селенгинский.
— Воображаю… действительно, ведь скука какая была! — просто сказал Яловой и задумался.
Курили. Молчали. Овеяло близкой скукой. Скуку эту, страшно длинную, какую-то серую, вдруг стало ясно видно Бабаеву: протянулась от одного до другого конца горизонта и смотрела на всех, изогнувшись, мутными глазами без блеска, без мысли; так, тихо, подняла неговорящие глаза и смотрела.
Черные бутылки на столе, жестянки консервов, окурки, пятна и пепел на скатерти, затушеванные синим дымом лица — это тоже была скука. Хотелось отодвинуть стул, но чуялось, что она лежала и ждала за спиной, что в нее было опущено все, как ведро в колодезь, и уйти было некуда и нельзя.
Смутная тоска о каком-то подвиге больно заострилась в душе.
— Идемте спать! — просительно сказал Глуходедов.
— А в могиле что будете делать? — точно оскорбили его, исподлобья глянул Лобода.
— Мне завтра дежурить, — оправдался он молодо. — И скучно что-то…
— Господа! Идея! — вдруг поднял толстый обкуренный палец Селенгинский. — Хотите «кукушку»?
— Кукушку?
— Да… чтобы весело было!
Что-то слышали о «кукушке», не представляли ясно; шевельнулось жуткое любопытство; хотелось посмотреть ближе, как хочется иногда взглянуть на крупного хищного зверя с глазу на глаз.
— Старик! Нужно молодежи показать «кукушку»! Мы им покажем? Идет?
— Идет, — протянул Лобода, обведя всех круглыми глазами.
По скульптурным обветренным лицам прошла веселая волна: детски лукавыми стали оба.
— Мы им покажем кавказскую кукушку! Без перьев и пуху!.
— Молодежь! Идет? — хрипло выкрикнул и показал все свои зубы Селенгинский.
Осмыслил ленивые глаза Яловой, Шван поднял концы губ, вынул изо рта папиросу Глуходедов…
— Идет! — ответил за всех Бабаев. — Кукушку? Идет!
Ощупал всех колким насмешливым взглядом — весело вдруг стало и ново; заметил, как штабс-капитан Ирликов незаметно хотел уйти, вскочил и положил ему на плечо руку.
— За папиросами, капитан? У меня много.
Шел первый час ночи.
Дождь лился по крыше ровный и цельный, точно вся ядовитая, бесформенная и сплошная скука, которая гнездилась на земле, собралась и впиталась в его капли.
Переплело густым синим угаром.
Семь человек стояли в большом зале ротонды, с револьверами в руках.
Огромный Лобода светил маленьким огарком, и огонек то казался испуганно вытаращенным глупым глазом, чуть пьяным, серым, то дразнящим, узким, жутко веселым язычком: покажется — спрячется, дернет влево-вправо, опять спрячется.
— Зал большой, разгону много, — серьезно оценивал позицию Лобода. — Зеркало… от полу аршина на два… Стрелять будем в ноги — значит, разбить никак нельзя… Рояль…
— А разобьешь — плати сам. Разбил, сукин кот, плати сам! — весело смеялся Селенгинский.
Толстый, потный, он подбрасывал руки, нетерпеливо объясняя, как нужно становиться в угол, кричать «куку» и тут же бросаться в сторону, опять кричать «куку» из другого угла и опять бросаться…
— Во всех углах побыл — с круга долой! Новую кукушку на кон. Пониме?.. Штука простая! А что?.. Ну да, штука простая, детская…
Оттого, что огонек был маленький, а зал большой, люди казались странными; темнота жмурилась, расступаясь, когда Лобода подымал огарок, но тут же смыкалась снова и кутала этих семерых в грязные лохмотья, как нищая цыганка голых ребят.
Бабаев смотрел на всех и никого не мог ясно представить: по всем прыгал колючий маленький свет, как чей-то смешок, и все были новые, странные. Встречался глазами, глаза казались бессмысленно яркими, точно слитые из стекол.
— В окна тоже не стрелять — полку убыток, — прокатился голос Лободы. — Следы от пуль будут — замажем… Начинаем! Прошу брать билеты!
Он разжал ладонь: узкими полосками белели на ней трубочки билетов.
Бабаев посмотрел на его лицо — не улыбалось; было крупно, строго, красиво освещенное снизу; бросился в глаза желоб под кадыком на длинной шее.
— Господи благослови! — потянулся к кучке билетов Селенгинский.
Мясистый, широкий, преувеличенно долго копался он, щекоча ладонь Лободы, хрипло смеялся, точно ломал хворост, смотрел трубочки на свет и клал обратно, взял, наконец, одну, развернул:
— Пусто!
Перевернул ее, понюхал, опять посмотрел:
— Все-таки пусто!
— Не дури, осел! — сказал Лобода. — Зачем дуришь?.. За меня вынь, а то руки заняты.