Посмотрел еще раз на свои руки и на широкий белый лоб студента. Жаль стало тонкого, высокого мальчика, которого звали Сережей… Девочка в коричневом платье говорила: «Вовсе я тебя люблю не за то, что ты кадет, а за то, что ты хороший…» Лицо у нее было строгое, чистое… и дубами пахло в овраге.
Три револьвера валялись на земле. Конвойные солдаты — четверо — ждали с ружьями у ноги. Лохматый пильщик прилип к забору — вот занесет колено… Пли!.. Зачем? Чтобы больше трупов?
Трое стояли, как живая насмешка.
— Как ваши фамилии?
Хотелось бы, чтобы не было ответа, чтобы это торчало что-нибудь безразличное — три окна, три доски от сломанного забора…
Трое переглянулись и молчали.
Развязать их и пустить? Или отправить к батальонному на толстой лошади? К тому, который приказал занять улицу…
Мелькнули дрожащие острые уши, недавняя темная муть, в которой тонули дома с тупыми углами, огоньки на площади, когда ждали командира… Потом странная женщина с зелеными глазами, деньги, брошенные на стол, и как она собирала их, жадно, как клюет курица…
Мелькнуло — пропало, но осталась, как след на снегу, усталость. Усталость и стыд. Это у стыда бывают такие холодные пальцы на иссосанных руках.
— Отвечать нужно, когда вас спрашивают! — выкрикнул он вдруг; глаза выкатились и впились в широкий лоб студента.
— Ведь это… не нужно вам, — упрямо сказал студент. — Ну, Петров, Иванов, Сидоров…
Посмотрел и вдруг улыбнулся рабочий подросток, а третий, отвернувшись, рылся взмахами медленных глаз в куче трупов.
— Ваше благородие, дозвольте доложить, Осипчук помер! — сказал и застыл с рукой у козырька появившийся откуда-то сбоку маленький солдатик Затуливетер. Подслеповатые глазки на вспотевшем лице; дрожат пальцы.
— Помер? Как помер?
— Так точно, кровью изошел, ваше благородие!.. Счас на площадь лазаретные линейки пришли, там их всех и положили… Фершал посмотрел, говорит: «Этот, говорит, готов…»
— А в других ротах?
— В других так что меньше — где два, где три… У нас больше всех…
«Я не послал разведки, — вдруг остро вспомнил Бабаев. — Обстреляли всю роту на ходу, без прикрытия… Спросят: почему не выслал разведки?..»
Показалось, что и теперь, от этих четырех конвойных и от маленького Затуливетра, ползет упрек. Качнулась широкая скула Осипчука и толстые губы, как он запомнил их сегодня ночью.
Похолодел и крикнул резко:
— Солдата убили — слышите? Это вы его убили! За что убили?
— А этих за что убили? — качнул головой на трупы рабочий с белесой бородкой.
— Молчать, хам! — весь вздрогнул Бабаев.
Пять-шесть частых выстрелов добросило вдруг из глубины улицы… Улица кривая, длинная — что там? Вторая линия баррикад?.. И еще, может быть, убили солдата. Может быть, нескольких?.. Нужно было обойти с флангов, дворами… пустить всю роту вперед, а не два взвода… Как же он это?.. Нужно теперь… или уже поздно?
Показалось, что улыбается насмешливо студент широким лбом и рабочие — яркими щеками, что смеется, морщась, исчерченная пулями хатка…
Солдаты с фельдфебелем Лосем бросили уже тополь. Вот они сходятся по одному, молчаливые и тугие. Замыкают круг. Переглянулись с конвойными. Молодчина Везнюк говорит что-то взводному Волкотрубу, говорит, конечно, о нем, ротном, поручике Бабаеве. Встретил его там, где фонарь на углу. Не ночевал дома…
— Расстрелять их! — отчетливо уронил Бабаев старшему в конвое и отвернулся.
Были острые, резкие крики, два коротких залпа, и на земле в крови валялись три новых трупа.
Бабаев едва успел сосчитать: десять и три — тринадцать, едва успел повторить: десять и три — тринадцать, как со всех сторон бросился на него и охватил удушливый страх.
Небо стало молочно-белым; от него падали на землю, колыхаясь, широкие всплески облаков, как саван, и облили звонко-испуганные дома, а земля поднялась, зыбилась под ногами, краснела от напряженного хохота.
Горело на соседней улице, и спешил уйти клубистый дым. Мчались откуда-то, как табун, частые выстрелы…
Тонкий детский голосок в душе — остался там такой, как луговая трава, — спрашивал удивленно: «Это зачем?»
И так отчетливо вспомнилась вдруг старенькая горбатая нянька Мавруша и пестрая корова на лужайке перед домом.
— Мавруша! Меня корова ругает! — бежит он к ней, плача.
— И-и, болтаешь, глупый! Как она тебя ругать может?.
Она ничего не знала, старая, и у нее были такие забытые черные пальцы и смятое лицо…
Вдруг повернулся, пошел вдоль улицы. Пошел куда-то в минувшее.
Тонкая девочка бежала ему навстречу. Девочка с робкой косою, в коричневом платье…
Остановится перед ним и скажет: «Сережа! Не за то, что ты — кадет…» — И глаза будут строгие.
Зачем два солдата гонятся за нею — штыки наперевес? Такие жесткие, хищные два желтых пятна, и штыки наперевес!.
Девочка, бледная, белая, глянула на него, подбежав, огромными глазами… кто она?
Поднялось что-то к этим глазам знакомое, матово-черное… Такое же есть в его кобуре справа… Это зачем?
Девочка такая тонкая, белая, с такими огромными глазами… Обнять ее и над ней заплакать.
Острое вдруг ударило в грудь, обожгло, застонало.
Бабаев ляскнул зубами и упал навзничь.