— Я вот отца своего ненавижу, — с жестким лицом говорил Фрол. — Кажется, никого больше, кроме него. Других я терплю — его ненавижу. Я понимаю умного волка, но это волк бессмысленный — жрет неизвестно зачем. Это он моего брата за непокорность в одном белье в такой вот холод из дому выгнал. Бедный малый простудился, конечно, зачах, умер… Это он мою сестру за богатого мерзавца замуж выдал. Сестра плакала и в ногах валялась, просила, как милости, в монастырь отдать… Не пощадил! У меня и сейчас ее рев в ушах стоит… А тот негодяй начал ее бить на другой день после свадьбы. Из Тихона кто дурака сделал? Он! Говорила мать — долбанул его чем-то в голову, когда Тихон еще детенышем был и без штанишек бегал. Я учиться хотел… Куда! Умней отца хочешь быть?.. Денег не дал. Ушел без денег… Девяносто процентов жизни на желудок ушло. Ночи знают, да вот эта знает, — ударил он себя по голове… — По утрам, бывало, все иконы в доме перецелует, накрестится, накланяется и идет на целый день рабочих мозжить… Строитель жизни!
— Зачем же ты сюда приехал? — спросила Антонина. — Ведь ты к нему же в дом приехал? Это его дом?
— Это его дом, — согласился Фрол. — Но в этом доме у меня еще мать есть, баба забитая и совсем не умная, а ее вот все-таки жаль… Есть бабка, — теперь она ослепла, — помню ее зрячей, а кругом лес, в лесу я вырос. Лес тут у меня самый родной из всей родни. Он меня и нянчил и сказки говорил… Может быть, мне вовсе никого не жаль, и я больше к нему приехал, не знаю… Выпустили меня, и я поехал… Впрочем, может быть, я с отцом ругаться вздумал… Досадно, что зима… Я люблю, когда в лесу зелено и птицы поют… Люблю, когда жизнь зеленая, когда нет у нее ни формы, ни цели, — только соки бродят… Прет во все стороны этак что-то кругом — лопух ли, чапыжник ли — разбирай, кто хочет, не в этом дело. Смотри и дыши… Эх ты, лесовуха!.
Он душил ее жесткими руками, догорал и тух огарок, и в комнату сразу со всех сторон, точно спущенная свора черных собак, врывалась ночь.
Они долго говорили по ночам, — говорил он, а в нее его слова падали, как дождь в летнюю засуху, когда жадно пьет земля корнями засохших трав и откуда-то буйно лезут, зеленея, новые побеги, и поет над ними густой от влаги воздух… А смысла нет.
Александра знала и молчала. Она подолгу смотрела на Фрола, напряженно хотела узнать, кто он, и не могла. Когда он говорил ей об остроге и о том, как приходилось голодать и подпрыгивать по улице от холода в драной шинели, она плакала, но это было все, что она понимала, дальше он был чужой и далекий.
Тиша облокачивался руками на стол, клал на них мясистое лесное лицо и неподвижно смотрел на него маленькими темными, как спелая черника, глазами.
Слепая шумно чесалась, зевала, ворочалась жирным телом и трясла головой.
Старика Бердоносова долго не было, но зато он приехал с целым обозом подвод за досками и лесом для склада.
Дорога в лесу укаталась и стала масляно-гладкой; снег сровнял ухабы с корнями, как сровнял трясину болот с твердой землей, поблескивал и синел между четкими стволами, залегал в дуплах и морщинах коры, нависал, как белый хмель, на скрюченных сучьях, задорно гляделся в небо с самых верхушек, но обрывался и падал вниз яркими потоками, и казалось, что его сбрасывал кто-то живущий с ним рядом, невидимый для глаз, но скучающий и холодный.
На дворе зашевелились сугробы.
Их чертили закутанные медленно-деловитые крикливые люди и бороздили длинные возы с заиндевевшими мохнатыми лошадьми.
В бердоносовском доме гулко зазвучали стены и всколыхнули то, что притаилось.
Старик еще на дворе от приказчика узнал, что приехал сын, от которого он отрекся. Помнил, как он пошел один в коротком крытом полушубке, свистел и сбивал палкой висячие ветки берез. Стоял апрель, и листья были светлые и мелкие, такие же молодые, как он.
«Облетит», — думал он о сыне то же, что о листьях, и мелькала перед глазами яма, из которой выкорчевали дубок. Год за годом продвинулись по узкой дороге пять лет и завалили мусором яму. Старик не любил, когда Александра или бабка вспоминали о Фроле, а теперь увидел самого Фрола с тем же взглядом насмешливых глаз исподлобья и в красной вышитой косоворотке, собранной в складки у пояса.
— При-и-шел? — медленно спросил старик, кровяной от холода.
— Приехал, — ответил Фрол… — Зачем ходить зимой? Застыть можно.
Острое книзу лицо передернулось от выжидающей усмешки.
— Та-ак… — неопределенно выжал старик, измерив его глазами, и протянул руку. — Ну, здравствуй, коли пришел.
— Здравствуй, — ответил Фрол, подумал и подал руку.
— Непочетником был, непочетником и остался? Так, что ли? — спросил старик.
— Так, — ответил Фрол. — Меняться не к чему. Своей голове больше, чем чужой, верю.
— Ага-с… Своей?.. Это здорово!.
И он вдруг засмеялся обидным трескучим смехом.
Он раздевался при Фроле, и Фрол долго и внимательно смотрел на этого крепкого старика с широкой розовой лысиной, такого нового и прежнего, каким он остался в памяти с детства со своими зеленоватыми глазами, спрятанными в зыбких веках, как торфяная трясина в бурых от осени кустах лозы.