Это были типичные для реакционной печати «благонамеренные речи». Лицемерию и ханжеству двуличной охранительной морали Салтыков посвятил очерк «По части женского вопроса». Герой этого очерка, консервативный либерал Тебеньков, «даже не либерал, а фрондер, или, выражаясь иначе: почтительно, но с независимым видом лающий русский человек», усматривает поругание «над женской стыдливостью» даже в стремлении женщин учиться в Медико-хирургической академии или слушать в университете лекции Сеченова по физиологии. Он видит в этом нарушение «приличий», — а «приличия», говорит Тебеньков, это — «краеугольный камень». У Тебенькова есть своя собственная теория разрешения женского вопроса: с его точки зрения, «женский вопрос» в светском обществе давно уже решен; дамы света «разрешили этот вопрос практически, каждая сама для себя». Разрешили его как раз по канонам морали мадам Проказниной — той самой, в которой Тебеньков, то есть публицист «Гражданина», не захотел увидеть ничего «типического». Почему? Тебеньков из «Благонамеренных речей» так отвечает на этот вопрос: «…Зачем подрывать то, что и без того стоит еле живо, но на чем покуда еще висит проржавевшая от времени вывеска с надписью: «Здесь начинается царство запретного»? Зачем публично и с каким-то дурным шиком вторгаться в пределы этого царства, коль скоро мы всем этим quasi-запретным можем пользоваться под самыми удобными псевдонимами?»
Благонамеренные блюстители «общественной нравственности», утверждает Салтыков, сами не дорого ценят ее и на «основы» плюют. «Но для черни, mon cher, это неоцененнейшая вещь! — рассуждает Тебеньков. — Представь себе, что вдруг
В этих словах истинная подоплека «семейного союза», а точнее — всей системы благонамеренной морали. Охранители-моралисты узурпировали самую «первозданную азбуку» человеческих взаимоотношений, надругались над элементарными нормами общечеловеческой нравственности. Самую азбуку нравственности они превратили в средство обуздания народных масс; «свойства этой азбуки таковы, что для меня лично она может служить только ограждением от печенежских набегов», — признается Тебеньков.
«Обуздание» «простеца» — в этом видит Салтыков суть союзов «семейного», «гражданского» и «государственного», всех «краеугольных камней», лежащих в основании современного ему общества. Такой конкретно-исторический подход резко противоречил идеалистической концепции государства (которой сам Салтыков отдал некоторую дань — см. стр. 616) и в особенности казенной идеологии, гласящей, что если семья — «святыня», то государство — воплощение «высшей идеи правды» и справедливости. Теория надклассового характера эксплуататорского государства, стремление представить самодержавие в качестве высшего блага народа, защитника и рачителя его интересов, воплощения «правды и справедливости», было еще одной возвышенной ложью, одним из тех «краеугольных камней», которые официальные «лгуны» усердно бросали в голову «простеца».
Исследование истинного содержания государственности в условиях самодержавно-крепостнической России писатель начинает очерком «Охранители». Здесь внимание писателя привлекают «столпы» отечественной государственности самых разных рангов и масштабов, «охранители» «основ» и «устоев», — с их собратьями по духу мы встречаемся также в «Круглом годе» и в других произведениях Салтыкова.
Открывается эта выразительная галерея фигурой Сергея Иванова Колотова, сельского исправника с наружностью совершенно приличной, даже джентльменской, «бюрократа самого новейшего закала», играющего в «интересного и либерального собеседника», способного и об «основах» поговорить, и над собой поиронизировать. Но в сущности, замечает Салтыков, это был «все тот же достолюбезный Держиморда <…> Почищенный, приглаженный, выправленный, но все такой же балагур, готовый во всякое время и отца родного с кашей съесть, и самому себе в глаза наплевать…»
И далее следует характеристика русской бюрократии в целом, как некоей «неразрешимой психологической загадки», разгадку которой Салтыков видит в продажности и корыстолюбии русской бюрократии, в ее цинизме, в отсутствии у нее тех самых «основ», которые она была призвана внедрять и охранять. Вот почему отличительным характером русской бюрократии, пишет он, является «ироническое отношение к самой себе».
«Бюрократу новейшего закала» исправнику Колотову не стоит труда признаться, что он «карьерист», правда несколько менее счастливый, чем его непосредственный начальник. Он иронизирует не только над собой, но и над «доброхотными ревнителями» политической «благонамеренности», которых «до пропасти развелось» в деревне вследствие реакции охранительных сил на подъем движения революционных народников в 70-е годы.