— А какие мои дела? Встала, на кухню сбегала, с теткой Анисьей побранилась; потом на конюшню пошла — нельзя: Ваньку-косача наказывают…
— Вы, кажется, заврались, душенька?
— А что мне врать? известно, наказывают…
— И у вас, кажется, свой enfant terrible есть, как у Михаилы Степаныча! — сказал я.
Буеракин сконфузился.
— Потом домой пошла, — продолжала Пашенька, — на крылечке посидела, да и к вам пришла… да ты что меня все расспрашиваешь?.. ты лучше песенку спой. Спой, голубчик, песенку!
— Так вот вы каковы, Владимир Константиныч! — сказал я, — и песенки поете?
Буеракин покраснел пуще прежнего.
— Да ты, никак, застыдился, барин? — продолжала приставать Пашенька.
Но Буеракин молчал.
— А еще говоришь, что любишь! Нет, вот наша Арапка, так та точно меня любит!.. Арапка! Арапка! — кликнула она, высовываясь в форточку.
Арапка завиляла хвостом.
— Любишь меня, Арапка? любишь, черномазая? вот ужо хлебца Арапке дам…
— А хотите, я вам спою песенку? — спросил я.
— А пойте, пожалуй! мне что за надобность!
— Как что за надобность! Ведь вы сейчас просили Владимира Константиныча спеть песню…
— Да то
Сцена эта, видимо, тяготила Буеракина.
— Ну, полно же, полно, дурочка! — сказал он, стараясь улыбнуться, а в самом деле изображая своими устами гримасу довольно кислого свойства.
Павлуша, вошедший с докладом о приходе старосты, выручил его из затруднения.
— А! здравствуй, брат! здравствуй, Абрам Семеныч! давненько не изволили к нам жаловать! ну, как дела?
Пашенька скрылась.
— Да что, батюшка, совсем нам тутотки жить стало невозможно.
— А что?
— Да больно уж немец осерчал: сечет всех поголовно, да и вся недолга! «На то, говорит, и сиденье у тебя, чтоб его стегать»… Помилосердуйте!
— Странно!
— Я ему говорил тоже, что, мол, нас и барин николи из своих ручек не жаловал, а ты, мол, колбаса, поди како дело завел, над християнским телом наругаться! Так он пуще еще осерчал, меня за бороду при всем мире оттаскал: «Я, говорит, всех вас издеру! мне, говорит, не указ твой барин! барин-то, мол, у вас словно робенок малый, не смыслит!»
— А он не пьян, Абрам Семеныч?
— Коли бы пьян! Только тем и пьян, стало быть, что с ручищам своим совладать не может… совсем уж мужикам неспособно стало!.. пожалуй, и ушибет кого ненароком: с исправником-то и не разделаешься в ту пору.
— Ну, хорошо, Абрам Семеныч! это я тебе благодарен, что ты ко мне откровенно… Ступай, пошли за Федором Карлычем, а сам обожди в передней.
— Как же вы говорите, что у вас управляющий только для вида? — сказал я, когда Абрам Семеныч вышел из комнаты.
— Да; я с тем и нанимал его… да что прикажете делать? самолюбив, каналья. Беспрестанные эти… превышения власти — так, кажется, у вас называются?
— Да.
— То выпорет, что называется, вплотную, сколько влезет, то зубы расшибет… Того и гляди полиция пронюхает — ну, и опять расход… ах ты господи!
Говоря это, Владимир Константиныч действительно озирался, как будто бы полиция гналась по пятам его и с минуты на минуту готова была настичь.
— Уж я ему несколько раз повторял, — продолжал он встревоженным голосом, — чтоб был осторожнее, в особенности насчет мордасов, а он все свое: «Во-первых, говорит, у мужичка в сиденье истома и геморрой, если не тово… а во-вторых, говорит, я уж двадцать лет именьями управляю, и без этого дело не обходилось, и вам учить меня нечего!..» Право, так ведь и говорит в глаза! Такая грубая шельма!
— Отчего ж вы его не смените?
— Несколько раз предлагал, да нейдет! То у него, как нарочно, Амальхен напоследях ходит, то из деток кто-нибудь… ну, и оставишь из жалости… Нет, это верно уж предопределенье такое!
Буеракин махнул рукой.
— А ведь мизерный-то какой! Я раз, знаете, собственными глазами из окна видел, как он там распоряжаться изволил… Привели к нему мужика чуть не в сажень ростом; так он достать-то его не может, так даже подпрыгивает от злости… «Нагибайся!» — кричит. Насилу его уняли!..
— А староста у вас каков?
— Он у меня по выбору…
— Зачем же вы ему не поручите управления, если он человек хороший?
— Да всё, знаете, говорят, свой глаз нужен… вот и навязали мне этого немца.
— Федор Карлыч пришли! — доложил Павлуша.
Вошел маленький человек, очень плешивый и, по-видимому, очень наивный. По-русски выражался он довольно грамотно, но никак не мог овладеть буквою
— А! Федор Карлыч! — сказал Буеракин, — ну, каково, mein Herr, поживаете, каково прижимаете? Как Амалия Ивановна в
— Gut, sehr gut[146]
.— Это хорошо, что гут, а вот было бы скверно, кабы нихт гут… Не правда ли, Федор Карлыч?
Буеракин видимо затруднялся приступить к делу. Я взялся было за фуражку, чтоб оставить их вдвоем, но Владимир Константиныч бросился удерживать меня.
— Нет, вы пожалуйста! — шептал он мне торопливо, — вы не оставляйте меня в эту критическую минуту.
Я остался.
— Ну, так как же, Федор Карлыч? кофеек попиваем? а?
— На все свое время, — отвечал Федор Карлыч.