— Да, да; это правда… Немцы, знаете, народ пунктуальный; во всем им порядок нужен…
— Вам угодно было меня видеть? — перебил Федор Карлыч сухо.
— Да; знаете, Абрам Семенов ваш
Абрам Семенов, наскучив дожидаться в передней, вошел в это время в комнату.
— Я уж распорядился, — сказал Федор Карлыч.
— То есть как же вы распорядились?
— Он весьма требует розга, — отвечал Федор Карлыч хладнокровно, — розга и получит…
— Нет, уж это, видно, отдумать надобно, — заметил Абрам Семеныч, злобно мотая головой, но как-то сомнительно улыбаясь.
— Розга и получит! — повторил Федор Карлыч твердым и ясным голосом.
— Однако за что же? — проговорил Буеракин, видимо смущенный решительным тоном немца.
— Он меня «колбаса» сказал! — угрюмо сказал Федор Карлыч.
— Это уж больно что-то тово, — рассуждал Абрам Семеныч, — размашист стал оченно… Это, брат колбаса, больно уж вольготно тебе будет, коли начальников стегать станешь.
— Он получит розга, — повторил Федор Карлыч.
— Однако ж, согласитесь сами, мой почтеннейший! — сказал Буеракин, — разве приятно было бы, например, вам, если б, по чьему-нибудь крайнему убеждению, розга эта следовала вашей особе?
— О, если я заслужил — очень приятно!
— Que voulez-vous que je fasse! — обратился ко мне Буеракин, — ce n’est pas un homme, c’est une conviction, voyez-vous![147]
Федор Карлыч стоял совершенно бесстрастно, не шевеля ни одним мускулом.
— Нет, уж это оченно что-то размашисто будет! — повторил Абрам Семеныч, но как-то слабым голосом. Очевидно, злое сомнение уже начинало закрадываться в его душу.
— Он заслужил, и получит! — сказал Федор Карлыч.
— А если я попрошу вас оставить меня!.. — высказался вдруг Буеракин.
— О, я оставлю, но он все-таки розга получит: заслужил, и получит!
— Но я вас прошу оставить меня сейчас же… вы понимаете? то есть не комнату эту оставить, а мой дом, мое имение… слышите?
Немец взглянул с изумлением.
— О, это быть не может! — проговорил он через секунду совершенно равнодушно, — Абрам! марш!
Абрам Семеныч нехотя повиновался; Федор Карлыч медленно последовал за ним. Буеракин долгое время пребывал в изумлении с растопыренными руками.
— Ну, что же тут прикажете делать? — сказал он, обращаясь ко мне.
Горехвастов
Горехвастов преспокойно развалился на диване, между тем как Рогожкин и я скромно сидели против него на стульях.
Горехвастову лет около сорока; он, что называется, видный мужчина, вроде тех, которых зрелище поселяет истому в организме сорокалетних капиталисток и убогих вдов-ростовщиц. Росту в нем без малого девять вершков, лицо белое, одутловатое, украшенное приличным носом и огромными, тщательно закрученными усами; сложенье такое, о котором выражаются: «на одну ладо́нку посадит, другою прикроет — в результате мокренько будет»; голос густой и зычный; глаза, как водится, свиные. Вообще заметно, что здесь материя преобладает над духом, и что страсти и неумеренные увеселения плоти, говоря языком старинных русских романов, «оставили на нем свои глубокие бразды». Он заметно любит щеголять; на нем надето что-то круглое: сюртук не сюртук, пальто не пальто, фрак не фрак, а что-то среднее, то, что в провинции называют «обеденным фраком»; сапоги лаковые, перчатки палевые, жилет кашемировый, пестроты ослепительной; на рубашке столько складок, что ум теряется. Но несмотря на все это, несмотря на множество колец, украшающих его пухлые руки, и на нем самом, и на его одежде лежит какая-то печать поношенности, как будто и сам он, и все, что на нем, полиняло и выцвело. Когда я смотрю на него, мне, не знаю почему, всегда кажется, что вот передо мной человек, который ночи три сряду не спал и не снимал с себя ни «обеденного фрака», ни рубашки. Складки на рубашке смяты и на сгибах покрыты какою-то подозрительною тенью, платье на швах поистерлось, самые щеки одрябли и как-то неприятно хрящевато-белы. Словом, это один из тех субъектов, которые называются «жуирами»: живали и в роскоши, живали и в нищете, заставляли других из окна прыгать, но и сами из оного прыгивали.
В нравственном отношении он обладает многими неоцененными качествами: отлично передергивает карты, умеет подписываться под всякую руку, готов бражничать с утра до вечера, и исполняет это без всякого ущерба для головы, лихо поет и пляшет по-цыгански, и со всем этим соединяет самую добродушную и веселую откровенность. Одно только в нем не совсем приятно: он любит иногда приходить в какой-то своеобразный, деланный восторг, и в этом состоянии лжет и хвастает немилосердно.
В Крутогорск попал он совершенно случайно, и хотя это совершилось недобровольно, но он не показывал ни малейших признаков уныния или отчаяния.