Поезд шел из Парижа в Ригу – в Россию, где революция. В Берлине, на Александер-пляц, на Фридрихс-би-хоф, в Цоо, – поезд останавливался на две минуты пятнадцать секунд. Международные вагоны тускло поблескивали голубиным крылом. Поезд ящерицей прокроил по крышам, под насыпями, по виадукам, через дома, над Шпрэ, над Тир-Гартеном, мутнея под стеклами крыш, в коридорах переулков, мешая дневной свет с электричеством, в гуле города. До Берлина международные вагоны были комфортабельным dolce far niente, – в Берлине исчезли дамы и миссис, сошел японский дипломат, впереди русский бунт, – поезд пошел деловым путешественником, подсели новые пассажиры, много русских. Из гама города, из шума автобусов, такси, метро, трамваев поезд выкинуло в тишину весенних полей, на восток: каждому русскому сердце щемит слово – восток. Вечером за ужином, в ресторане-вагоне, в электричестве, ужин был длинен, пили больше, чем следует, не спешили перед скучным сном. Обера и метрдотель были медлительны. Окна были открыты, ночь темнела болотной заводью, иногда ветер заносил запахи полей. Американцы из АРА, ехавшие в Россию, говорили только на английском, молчали, сидели табунками, породистые люди, курили трубки, пили коньяк, ноги закинули на соседние стулья, фривольность мужской компании. Большой столик заговорил, громко, по-русски и по-немецки – о России: – и это было допущено, такое неприличие, – впереди русская революция – впереди – черта, некая, страшная, где людоедство. Дипломатические курьеры – французские, английские, российские – сидели сурово. Русский профессор-путеец радостно познакомился с российским курьером, у курьера было лицо русского солдата, он был в американских круглых очках, у него болели зубы, он молчал: профессор – тоже в очках, заговорил таинственно об «аусфуре». Поезд подходил к польскому коридору. В той перекройке географических карт и тех, которыми гадают цыганки, – перекройка, швами которой треснула Европа, европейская война и русская революция, рубец польского коридора был очень мозолящим. В купе были приготовлены подкрахмаленные постели, открыты умывальники, – американцы и англичане пошли спать, сдав паспорта проводнику. Сторки были опущены. В коридоре негромко разговаривали русские. Одиночками у окон стояли немцы, обиженные коридором, – и одиноко, один единственный, стоял англичанин, с трубкою в зубах, перед сном. Русский профессор заспорил с латышом.
…– В России крепостное право, экономически изжитое, привело к людоедству. В России людоедство, как бытовое явление, – сказал латыш.
– Да, моя родина, моя мать – Россия, – сказал профессор: – каждому русскому Россия, нищая, разутая, бесхлебная, кладбищенская – величайшей скорбью была – и радостью величайшей, всеми человеческими ощущениями, доведенными до судороги, – ибо те русские, что не были в ней в эти годы, забыли об основном человеческом – о способности привыкать ко всему, об умении человека применяться: – Россия вшивая, сектантская, распопья, распопьи-упорная, миру выкинувшая Третий Интернационал, себе уделившая большевистскую смуту, людоедство, национальное нищенство.
Говорили почему-то оба: профессор и латышский капиталист, по-немецки, но слово – людоедство, – употребленное несколько раз, каждый раз именовали по-русски, понижая голос. Латышу, сраставшемуся с Россией детством и десятилетиями зрелой жизни, ему ведь часто ночами, спросонья, в полусне мерещились тысячи серых рук у глотки, высохшие груди из России, с плохой какой-то картинки, – тогда его мучила одышка, вспоминалась молодость, всегда необыкновенная, ему было тоскливо лежать в простынях, он пил содовую и старчески уже думал о том, что он боится – не понимает – России, и отгонял мысли, ибо не понимать было физически мучительно.
В купе горели ночные фиолетовые рожки, светили полумраком. Англичанин выкурил трубку, ушел. Поезд замедлил ход. Въезжали в коридор, по вагонам пошли польские пограничники, позвякивая шпорами. Профессор заговорил об аусфуре. Пограничники ушли, за окнами в небе светила мутная луна, – коридор опустел, вагон затих. Едва пахло сигарами, фиолетовые рожки светили полумраком. Тогда по коридору бесшумно прошел помощник проводника, собрал у дверей башмаки и понес их к себе чистить, – у проводника за плотно притворенной дверью горело электричество, на столике стояла бутылка коньяка, на диване, против проводника, сидел джентльмен, французский шпион, составлял списки едущих в Россию. Разговаривали по-французски, – мальчишка чистил башмаки.