Один – первый – человек, еврей, сионист – спал ночи на стульях, составив стулья и положив на них перину. Днем он ходил в зуболечебницу, где врачевал, бегал по столовкам, – вечером он варил зубы, – а ночами, прежде чем сдвинуть стулья, он – изучал арабскую грамматику и арабский лексикон, ибо мечтал уехать в Палестину, в свое государство и там врачевать среди арабов. Ему было пятьдесят два года, он был сух, как мумии в палестинских песках, он ничего, кроме Рязани и Одессы, не видел: – Па-ле-сти-на и арабы с больны-ми зу-ба-ми, которым надо рвать зубы и с которыми надо говорить по-арабски! Даже в Палестине не воскрес древнееврейский язык, – но он его знал, он спал два часа в сутки.
Двадцать пять лет подряд у него в антресолях висел телефон, – и вот второй – человек, еврей, коммунист. – В революцию могли иметь телефоны только ответственные работники, второй был ответственным работником, – он снял телефон в коридоре и перенес его-на два с половиной шага – в свою комнату, и когда спрашивали в телефоне первого еврея, которому принадлежал этот телефон двадцать пять лет, второй отвечал:
– Здесь нет никакого зубного врача, – здесь живет военный комиссар!
Этот второй тоже не видел ничего, кроме Одессы. Рано утром он уходил в учреждение, приходил в пять и все вечера разговаривал по телефону, около телефона у него стояло кресло, и когда он разговаривал со своими подчиненными, он разваливался в кресле, коряча ноги; когда он говорил с себе равными, он сидел просто, по-человечески; когда он говорил с начальствующими, он вскакивал во фрунт и щелкал пятками. Это были три разных голоса, – четвертым же он говорил – по телефону – с женщинами. У него никогда никто не бывал, он засыпал – на диване – в десятом часу по декретному времени.
Первый и второй, оба еврея были дальними родственниками, оба из Одессы, как Казанская, что ли, и Спас-на-кладбище – обе в Рязани, осрамленные купцом, который настроил баб для крыс, извинившись:
«Извините, конечно, Бог един и первый, но экономическая необходимость вынуждают-с!.. касательно того, чтобы заслонить, конечно, бабами…»
…И третий человек, – русский, Росчиславский. Поезд вполз на Рязанский вокзал, сыпал людьми, как сыпнотифозные вшами (людьми, которых давно уже звали не зайцами, а кроликами, ибо заяц бежит куда глаза глядят, а кролик только с места на место, разгоняемые Ортечека). И никуда не спеша и одиноко сошел с поезда человек в солдатской шинели с поднятым воротником до ушей и в кепи, с тощим чемоданом в руках. Не в лад всем, долго стоял человек в третьем классе, прислонясь к стене, опустив глаза как ноябрь. Затем человек бодро пошел в город, на Астраханскую улицу в советское общежитие. Там он предъявил документы, ему отвели койку в общей спальной, человек осмотрел белье, густо посыпал его далматским порошком из тощего чемоданчика, долго разматывал разбитые башмаки и обмотки с разбитых ног, башмаки уложил в чемодан, чемодан подложил под подушку и, не снимая шапки и плотнее насунув ее, засветло, не пив и не ев, лег спать. Рано утром, не справляясь об улицах, он пошел за город в лагеря русских в России военнопленных – офицеров армий Деникина и Врангеля. Там он был недолго, передал молча несколько писем, – и оттуда пошел по советским учреждениям, в губисполком и в губземотдел. – Росчиславский тоже, должно быть, соответствовал какой-нибудь церкви, погосту Расчиславлю, что ли? –
…Это мимо Рязани идет тракт Астраханский, – это в Рязани стоит Спас-на-кладбище и Казанская божья матерь: тот, человек, еврей, комиссар, в ту
– Уйдите, прошу вас!
– А я вот не уйду! Зубришь, старикашка? В Палестину песок повезешь?
– Уйдите, прошу вас, – и в голосе первого мольба о пощаде и испуг. – Зачем вы издеваетесь над человеком?
– А я вот хочу! – и в голосе второго презрение и та кровожадность, какая бывает у охотников на травле. – Убежала жена от старого дурака – на молоденькую позарился – с горя потащишься в Палестину… Муку в сундучке бережешь, рядом с арабами, чтобы не сдохнуть?.. А сегодня по телефону – –